Лебедев А. П. Два пионера церковно-исторической науки у нас и немногие сведения о жребиях их преемников.

Два пионера церковно-исторической науки у нас и немногие сведения о жребиях их преемников: [I. Мефодий (Михаил) Смирнов; II. Иннокентий (Иларион) Смирнов]

В далекие старые времена в греческой Церкви церковная историография имела многих примечательных представителей. Эта область богословских наук возделывалась с удивительной энергией. То ли видим в новейшее время? Ничего похожего. Можно быть уверенным, что редко кому известен даже по имени хоть один греческий церковный историк новейшего времени. Это не потому, что в наше время больше обращают внимание на западных историков и их изучают, оставляя в стороне греческих. Нет, греки ничего не дают сколько-нибудь примечательного в данном отношении. Нам равно нечему учиться у них. Начиная с 15-го века, со времени падения Византии и до настоящего времени известно только два сочинения, принадлежащих перу греческих богословов и сколько-нибудь заслуживающих внимание историка. Да и то разумеем сочинения очень не новые. О них мы только упомянем, потому что останавливаться долго на них значило бы понапрасну тратить дорогое время. Одно из этих сочинений написано Досифеем, патриархом Иерусалимским, жившим в конце 17 века, а издано оно в начале 18-го. Оно заглавляется: «История Иерусалимских патриархов». Книга заключает в себе до 2000 страниц и представляет, вопреки заглавию, общий очерк церковной истории с древних времен – с обращением преимущественного внимания на историю патриархата Иерусалимского. Другое сочинение принадлежит митрополиту Афинскому Мелетию: «Церковная история». Эта история издана в трех томах в 1783 году. Написана же она автором в начале 18-го века и доведена до того времени, когда жил сам автор1. Вот и все более замечательное, чем одарила православная Греция науку в последние столетия.

Видно, что церковная Греция потеряла ключи науки. Что касается единоверных нам славян, то нам никогда не приходилось ни видеть церковно-исторических сочинений, принадлежащих славянским богословам, ни слышать о них. Вообще, как известно, наука у славян весьма не процветает. Быть может, славяне в простоте души ждут: не даст ли им щедролюбивая Россия и церковно-историческую науку, как она осыпала их великими и богатыми милостями в других отношениях.

Остается обратиться к судьбе церковной историографии на почве русской. Можем ли, по крайней мере, мы, русские, похвалиться в этом отношении хоть чем-нибудь пред Греками и славянами? Далеко нет, и, во всяком случае, очень мало. Мы также бедны церковно-историческими научными трудами, как и вся вообще православная Церковь. Долго было бы объяснять причины такого явления. Пришлось бы винить и строгую цензуру, и русскую косность, и неблагоприятные условия, в каких находилась доселе церковно-историческая наука в ряду прочих богословских наук, и пр., и пр.2Скажем одно: церковноисторической литературы почти нет на Руси, потому что не развита была потребность в такой литературе, долгое время, не было сознания важности ее.

Конечно, при таких условиях невозможно и требовать, по крайней мере, от прежней богословской учености, чтобы она оставила нам какие-либо труды по этой науке. Кто бы стал заниматься ею в то время? Зачем? Для кого? И вот, не только в прежние века, но и в 18 веке никто у нас не оставил после себя никакого церковно-исторического сочинения в смысле курса или учебника. Но стоило дать только небольшой толчок церковно-исторической науке, и наука церковно-историческая появилась, показала ростки, заговорила, хоть и не зацвела. Таким толчком мы должны признать Синодский указ в конце 18 века, предписывавший преподавать в духовных Академиях, как выражается указ, «церковную историю с показанием главных эпох». Этот указ достопамятен в том отношении, что вызвал появление на свет первого русского церковного историка, который оставил нам в наследие первый опыт по общей церковной истории. В самом деле, требовалось учить юношей церковной истории, но как их учить, по какой книге? Самой необходимостью вещей наука богословская вынуждалась составить хоть какой-нибудь учебник по церковной истории. Так и было. 1805 год – это год, когда родилась на свет первая книга по нашей науке.

Этот год должен быть памятен для любителей церковно-исторической науки. Творцом этой книги был Мефодий архиепископ Тверской, впоследствии Псковский.

I. Мефодий (Михаил) Смирнов

Мефодий, архиепископ Псковский, Лифляндский и Курляндский (1761–1815 г.) родился в г. Верее и был сыном священника. Из этого города отец его потом перешел в село Дерюзино, близ Троицкой лавры, а отсюда в село Малое Алексино, расположенное в той же местности. Поводом для его отца к переходу в эти два села было желание его дать возможность с большими удобствами учиться его сыновьям в знаменитой тогда Троицкой лаврской семинарии. Будучи в этой семинарии, Михаил (в монашестве Мефодий) своими блестящими способностями обратил на себя внимание прозорливого митрополита Платона. Последний перевел его в Московскую славяно-греко-лат. академию, назначив ему усовершенствоваться в греческом языке, и для этого он дал ему помещение в греческом монастыре, находящемся рядом с названной академией. Молодой студент и здесь обнаружил замечательные успехи; в награду ему Платон приказал начальству шить для него какое-то особое платье, лучшее, чем каким довольствовались прочие студенты. Затем мы видим его учителем греческого и еврейского языка в лаврской семинарии, столь любимой Платоном. Через год он делается префектом (инспектором) и ректором ее в скромном сане иеромонаха. Интересно отметить, что ректор Мефодий часто совершал в Сошественской церкви литургию на греческом языке, причем, и диаконы и певшие службу семинаристы тоже делали свое дело на том же языке. Как известно, Московская дух. академия, наследница лаврской семинарии, раз в год в течение пятидесятницы имеет обыкновение отправлять литургию на греческом языке. Не есть ли это остаток, наследие от греческих священнослужений ректора Мефодия? Через семь лет он переводится в Москву и делается ректором славяно-греко-лат. академии, в сане архимандрита. Любопытно, что здесь, в одной из аудиторий, он начинает вести те самые беседы, которые в наше время стали называться вне богослужебными, и которыми стали хвастаться, как счастливым изобретением; на беседы о. ректора собиралась большая масса всякого народа. Результатом этих бесед было сочинение Мефодия, под заглавием: «Толкование на послание ап. Павла» (еще при жизни его выдержавшее три издания, и признанное строгим критиком, митрополитом Евгением Болховитиновым, как «примерное в своем роде»). В это же время завязались какие-то сношения между английскими теологами и русской церковью, по-видимому, по вопросу о соединении двух этих церквей и Мефодий должен был представить для указанных теологов «ответы» о различии восточной церкви от западной, о почитании икон и т. д.3 Следует отметить, что Мефодий был талантливейшим профессором. О нем рассказывают, что когда Мефодий переведен был из Троицкой семинарии в Московскую академию, то Троицкие студенты богословия толпами устремились за ним в академию, чтобы дослушать изложение им богословской системы.4 (Нужно помнить, что две эти школы в то время мало чем отличались одна от другой). В 1794 году Мефодий, еще в сане архимандрита, вызван был в Петербург для заседания в Синоде, в качестве его члена. Как член Синода, он должен был иметь аудиенцию у Екатерины II. И вот, в том самом Таврическом дворце, в котором ораторствуют Алексинские, Аникины, Джапарадже и Пуришкевичи, Мефодий произнес похвальную речь императрице; последняя была настолько милостива, что пригласила скромного архимандрита к своему царскому столу. Мефодий был очарован и, выходя из роскошного дворца, сказал самому себе: Quod felix sit faustumque! (Да буду я счастлив и благопоспешен). Через шесть месяцев после этого на долю Мефодия выпала честь произнести слово в день тезоименитства государыни, в ее присутствии, и в присутствии всего царствующего дома. Проповедь Московского ректора произвела сильное впечатление на наследника престола Павла Петровича, который в тот же день потребовал представить ему ораторское произведение (очевидно, оно было написано). А 30 ноября, встретившись с Мефодием в придворной церкви, цесаревич приветливо сказал Мефодию: «я весьма рад, что имел случай познакомиться с вами». Какой невозвратимой стариною веет от этих указанных придворных нравов и как просты и непосредственны они были! В 1795 году Мефодий сделан был епископом воронежским, а потом, в течение 20-ти лет, он перебывал архиереем и в Коломне (тогда еще существовала коломенская епархия), и в Туле, и в Твери и, наконец, во Пскове. В 1803 году он сделан членом Синода и возведен в ранг архиепископа. Не следует забывать и того, что он состоял членом российской академии наук. Мефодию, кроме того исторического труда, который подлежит нашему рассмотрению, богословская наука обязана многими сочинениями, между которыми в глазах церковного историка заслуживает наибольшего внимания его «рассуждение о древности и важности, так называемых, апостольских правил»5 (Москва, 1903). Прибавление слов: «так называемых, апостольских» ясно свидетельствует, что автор считал их подложными (каковое признание едва-едва лишь в последнее время получило права гражданства, да и то только для высших школ).

Мы не можем отказать себе в истинном удовольствии познакомить читателя с духовных завещанием Мефодия. На наш взгляд оно очень замечательно. В нем говорится: «деньги мои 10.000 рублей (на наши деньги это составит не менее двадцати тысяч) раздать бедным и нищим, из коих бы те и другие просили подаяния, именно: Христа ради, а не иным каким-либо светским выражением» (примерно, ради борьбы с монархизмом и бюрократией). Деньги эти вверялись Московской дух. консистории, раздача же их должна быть произведена по воле архипастыря Московского.6 Во-первых, нельзя достаточно похвалить высокопреосвященнейшего Мефодия, что, по-видимому, все свои деньги, и деньги большие, он завещал самым естественным архиерейским наследникам – нищим. Во-вторых, очень трогательно, что наследников этих он приказал искать в Москве и ее пределах, где он воспитался, учился, учил и научился право править слово истины: благодарность и признательность за соделанное нам добро суть высокие дары Божии. Недаром же митр. Платон писал Амвросию митр. Петербургскому, отзываясь о нашем Мефодии, как «человеке доброй души и редких достоинств.7 Далее, очень интересно распоряжение Мефодия о своей библиотеке. «Книги мои, – читаем в его завещании, – отдать в библиотеку семинарии Троицкой лавры, из коей библиотеки не передавать тех книг никуда». Но, так как в год смерти Мефодия, Троицкой семинарии уже не существовало, то книги его, а равно и некоторые ценные рукописи поступили в Моск. дух. академию, заменившую собою здесь семинарию (с 1814 г.).8 Говорят, что библиотека Мефодия долгое время составляла предмет удивления, главным образом, по множеству ценных и редких книг: приезжавшие в лавру на поклонение святыне, если они были причастны науке, посещали и библиотеку академии, чтобы зреть ее сокровища, наследованные ею от Мефодия. Стоимость этой библиотеки доходила до 15.000 р., очень большие деньги для тогдашнего времени. Остальное свое имущество (неизвестно, в чем оно заключалось), владыка отказал своему брату, но не в собственность, а затем, чтобы он дал имуществу такое употребление, на какое «вразумит его Господь Бог». Подлинно, Мефодий был «добрый раб» и без сомнения он «вниде в радость Господа своего» (Мф. 25:21)9.

Изложенные сведения о Мефодии, с нашей точки зрения, очень интересы. Но мы обладаем и еще более интересными. Мы имеем возможность составить себе понятие о нем, как ученом, заглянуть в сокровенные уголки его души, жаждущей серьезных знаний. Нужно сказать, что Мефодий был в самых дружественных отношениях с тогдашним светилом богословской науки, митрополитом Платоном. Платон называет его «умом проницательным и ученым».10 Между этими лицами велась самая оживленная переписка, остатки которой сохранились и до нас. Переписка эта замечательна тем, что она посвящена разъяснению и церковно-исторических вопросов, и позволяет, хоть немного, заглянуть в душу нашего первого историка, Мефодия, определить интересы и стремления его. К сожалению, мы можем сделать это в очень незначительной мере. Одна из причин заключается в том, что рука какого-то неизвестного вандала вырезала из писем митр. Платона самые важные для нас места, именно: где Мефодий и Платон обмениваются своими мыслями по вопросам истории церкви.11 И кому это понадобилось? Без сомнения, это есть дело какого-нибудь безрассудного рутинера, возмущавшего свежестью и новизной воззрений названных нами ученых иерархов. Но напрасно, однако ж, трудился неизвестный вандал! И из тех отрывочных фраз, и из тех изуродованных и урезанных периодов, какие избежали ножниц и ускользнули от бдительности нашего инквизитора, можно, при должном внимании, дойти до кое-чего очень важного. Во-первых, мы с несомненностью можем видеть предметы, о которых спорили двое ученых мужей в конце 18 века. Такими предметами были вопросы о св. Афанасии, его низложении с кафедры, о смерти Ария, о соборах, о правилах собора Сардикийского и Карфагенского. Во-вторых, и это главное: открывается возможность судить о направлении их богословствования и науки. На основании одного места из письма Платона можно догадываться, что они ставили св. Писание неизмеримо выше, так называемого предания.12 В этом находим указание, что они до известной степени сходились с протестантами и чуждались римско-католических взглядов. Сличая это, не совсем ясное указание, с тем, что говорит Мефодий об этом вопросе в своей церковной истории, можно утверждать о нашем историке, что он в воззрениях на предание сближается с протестантами.13 Далее, между Мефодием и Платоном возникает спор касательно свидетельства церковного историка Феодорита о смерти Ария. (По Феодориту, будто бы, Александр еписк. Константинопольский вымолил у Господа смерть Ария: кн. I, гл. 14). Платон склонялся к защите этого сказания, а Мефодий, напротив, отвергал его, считая его не заслуживающим вероятия, противным своим научным представлениям. Платон рассуждал, что, если одно станешь отвергать в древних свидетельствах, то придется отвергать и другое; а в таком случае, например, «повествования Феодорита, если они окажутся противными нашему мнению, или должны быть исключены (зачеркнуты) или потерять свою вероятность», рассуждал Платон. Мефодий же хотел, чтобы рассказ Феодорита о поносной смерти Ария «был исключен», т. е. отвергнут наукой. Наконец, между ними возникли какие-то горячие споры по вопросам догматическим, в понимании которых они решительно расходились друг с другом. Мефодий писал Платону: «не будем более спорить с вами по вопросам догматическим, и затем добавляет: «мы расходимся с вами в самых началах, но это не мешает нашей дружбе». Переписка двух корифеев тогдашней науки почему-то носила на себе печать тайны. Платон посылает Мефодию одно «рассуждение», очевидно, с догматическим оттенком и замечает: «это рассуждение никому другому не сообщу, кроме тебя». Просит критики с его стороны, но при этом Платон пишет: «сообщи мне. Говорю мне одному».14 Вот и все, что мы можем сказать о направлении богословского ума Мефодиева. Этого, конечно, очень немного; но теперь мы, по крайней мере, понимаем, почему письма Платона подверглись инквизиционному ножу. С известной точки зрения они действительно заслуживали того. Без сомнения, в письмах было и еще многое, более важное, более характеристичное, чем то, что пощадили ножницы неизвестного цензора. Замечательно, что ученая переписка Мефодия с Платоном относится к тому времени, когда первый тоже уже сделался архиереем. Очевидно, Мефодий был действительным ученым, который интересовался вопросами, в особенности, церковно-историческими, не ради профессии, но по чисто научным побуждениям. Из приведенных отрывков в письмах названных лиц видно, что Мефодий обладал умом самостоятельным, критическим и даже скептическим. Можно ли было ожидать этого от какого-то Мефодия, нам теперь почти вовсе неизвестного?

Но пора уже обратиться и к рассмотрению труда Мефодия по церковной истории. Сочинение это написано на латинском языке и носит такое заглавие: Liber historicus de rebus, in primitiva sive trium primorum et quarti ineuntis seculorum ecclesia Christiana. Проще: история первоначальной христианской церкви или первых трех и начала четвертого веков. Издана в Москве, in quarto и заключает в себе 311 страниц. Любопытно узнать, что сочинение Мефодия доставило ему две монарших награды: сначала орден Александра Невского, а потом бриллиантовый крест на клобук15. Книга, тотчас по издании, в 1805 г., введена была в качестве учебника в славяно-греко-лат. Академии.16 Но, по правде сказать, едва ли она годилась для этой цели. Она предполагает очень серьезную подготовку в читателе. Она могла быть полезна для наставника, да и то не для всякого. От этого то, быть может, и отошел в область истории этот замечательный труд.17Книга состоит из краткого предисловия – praefatio, – обширного введения – prolegomena, и самой истории.

В praefatio, или предисловии, замечательны по своей энергичности первоначальные строки его. Видно, что пишет человек, горячо убежденный в важности церковно-исторической науки. Он говорит: «глупо христианину быть невеждой в таких вещах, какие касаются его собственной религии, нечестиво и непристойно пренебрегать и неглижировать ими; уж не скажу: отрицать их. О какое безумие! И, однако ж, примеры такого жалкого явления весьма многочисленны. Умолчу о тех, кто впадает в ошибки по неведению; есть такие лица, которые, принадлежа к числу отличных во всех прочих отношениях, однако ж, святые верования церкви считают делом вульгарным и суеверным».18 Книга, значит, имела целью не только просветить несведущих, но и защитить веру против людей свободомысленных и неверующих.

Более замечательны, чем praefatio, prolegomena – введение. Введение открывается жалобой автора на то, что в последнее время очень много стало появляться между русскими книг иностранных, касающихся церковной истории. Эти книги он находит вредными для умственного развития православных людей. В пример того, как и чем эти книги могут быть вредны для последних, он делает разбор некоторых мест из протестантских сочинений. Именно, он разбирает Магдебургские центурии (сочинение 16 века) и церк. историю Мосгейма (18 века). Так, он разбирает взгляд составителей центурий, которые, рассказывая об Иоанне Крестителе и его жизни в пустыне, пользуются этим случаем, чтобы сказать свое жесткое слово о христианах пустынниках, которые, по их словам, уподоблялись медведям или мизантропам, чуждающимся всего человеческого.19

Разумеется, Мефодий вполне не соглашается с этим взглядом20. Еще больше вреда автор указывает в тех воззрениях, какие проводятся в сочинении Мосгейма. Действительно, это был замечательнейший церковный историк 18 века, и всякий серьезный исследователь непременно должен был высказать свое мнение о церковной истории его, если он хотел писать научный труд.21 Не со всеми полемическими замечаниями Мефодия можно соглашаться, но есть между ними несомненно дельные. Мефодий не право судит: – когда против Мосгейма защищает рассказ Евсевия о чуде, случившемся с, так называемым, громоносным легионом при Марке Аврелии, – когда старается доказать, вопреки тому же Мосгейму, что, будто бы, были соборы в церкви ранее конца 2 века, – когда, наконец, усиливается подорвать мнение Мосгейма, что в 3 веке брак епископа не только не считается предосудительным, но был вполне позволительным делом. Во всех этих случаях справедливость на стороне Мосгейма, а не на стороне Мефодия. Но Мефодий, несомненно, прав, когда опровергает чересчур странную мысль Мосгейма, что будто Арий, этот, как он называет его, несчастный человек, умер не от чего другого, как от яда, которым, будто бы, его отравили из ненависти православные.22 Здесь Мосгейм хватил чрез край, как и часто случается с этим слишком самоуверенным писателем. Из этих своих замечаний Мефодий делает тот вывод, что для православных не безопасно пользоваться книгами неправославными, разумеется в качестве учебников, и указывает в этом основание (ratio), почему он принялся за труд составления своей истории. Другое основание, какое его побуждало к этому же делу, он находит в желании помочь юношам, изучающим церк. историю, ибо сочинения иностранные по церк. истории так обширны, что изучение их отняло бы у них слишком много времени. Мефодий обещает составить такое сочинение, в котором не будет ничего лишнего, и которое, в тоже время, познакомит с самым характеристичным23.

Затем начинается самая существенная часть в prolegomena. Именно здесь мы встречаем у него историю церковно-исторической литературы. Этот отдел у Мефодия изложен довольно подробно (от 13 по 78 стр.). Если изучение истории церковно-исторической науки должно быть признано делом вообще полезным, то мы должны будем согласиться, что Мефодий был историком со вполне научными приемами. Здесь встречаем у него более или менее обширные и, притом, критические замечания о следующих историках: Иосифе Флавии, Егезиппе, Юлии Африкане, Евсевии, Сократе, Феодорите, Евагрии, Филосторгии, Сульпиции Севере, Зонаре, Никифоре Каллисте. А также о новейших греческих историках, например, Мелетии Афинском (18 в.). Нужно заметить, впрочем, что эти отзывы Мефодия, относительно указанных историков, не самостоятельны. Он просто переписывает в книгу готовые уже мнения об этих историках или древних рецензентов, например, патриарха Фотия (из его «библиотеки»), или более замечательных новейших рецензентов: Каве, Флёри, Фабриция. Хотя, эти отзывы и не самостоятельны у Мефодия, во всяком случае, они показывают в нем человека глубоко ученого. По местам, хотя и редко, Мефодий делает заметки и от себя, касательно того или другого историка. Так мы находим у него немало самостоятельных мыслей о церковном историке Евсевии. Вообще, его трактат об Евсевии нужно отнести к числу самых совершенных в книге: отзыв его отличается и правдивостью, и тонкостью анализа, например, он очень основательно рассуждает об арианизме Евсевия. Курьезно следующее его замечание о Евсевии: со слов какого-то неизвестного автора, гага avis in terris nigroque simillima cygno, т.e. Евсевий «редкая птица в мире, он подобен черному лебедю» (pag. 26). Да, замечает от себя Мефодий, Евсевий редкая птица, потому что он свил себе гнездо в самом дворце Константина. Отметим, также, его отзыв в prolegomena о греческом историке Мелетии афинском.24 Мефодий обратился к известному греческому выходцу в России, архиепископу Евгению Булгарису, прося его прислать ему на время, имевшийся у этого список сочинения Мелетия на древнегреческом языке. Евгений Булгарис, в ответ на эту просьбу, написал в письме критический отзыв о Мелетии. Мефодий и вносит в свою историю эту эпистолярную критику Евгения. С своей стороны, Мефодий замечает об этой истории, что «прочитав ее, он не встретил в ней ничего такого, что заставляло бы русских отвращаться от нее; он приметил в ней лишь несколько очень извинительных ошибок».25 Что касается до отзыва Евгения Булгариса, то он очень обстоятелен и заслуживает полного внимания и в наше время.

В заключение, в prolegomena Мефодий сообщает сведения о древних и новых собирателях канонов церковных, об издателях актов соборных. О новейших же западных писателях по церковной истории в prolegomena нет ни слова: очевидно он считал достаточным того, что он ранее сказал о составителях «Магдебургских центурий» и о Мосгейме.

Сделаем краткий обзор самой церковной истории Мефодия. В своем труде сочинитель говорит о следующих материях и в таком порядке. Сначала о политическом и религиозном состоянии Иудеев во времена Христа и о религиозно-нравственном состоянии язычников того же времени. Замечательно: для характеристики состояния Иудеев сочинитель, между прочим, пользуется и Талмудом. Затем, излагается жизнь Христа, говорится об апостолах и евангелистах, их деятельности и писаниях. Далее, рассказывается о церковной иерархии, таинствах, праздниках, постах, соборах. Заметно, сочинитель речь свою направляет против воззрений протестантов на эти вопросы.26 Затем, идет ряд глав о ересях и расколах и церковных писателях. Ереси автор излагает в хронологическом порядке, вследствие чего выходит некоторая путаница. Вообще, главы о ересях самые бедные по содержанию и научному значению. Нет никакой классификации ересей, сообщение сведений о еретиках напоминает собой послужные списки. Но и здесь попадаются заметки, делающие большую честь уму Мефодия. Так, например, он произносит очень высокое мнение о Феодорите Кирском, как основательном писателе о ересях (reliquis haeresiologis prudentior). В этом случае наш Мефодий берет пальму первенства из рук тех современных писателей, исследующих источники ересей первых трех веков, которые развивают в качестве неслыханной новости свое высокое мнение о Феодорите.27 О писателях церковных Мефодий говорит очень мало. Он почти довольствуется указаниями, что о том или другом из них можно читать там-то, или там-то, разумеется, у иностранцев. Здесь автор подробен только тогда, когда состояние науки требовало обратить внимание на вопрос о подлинности того или другого сочинения отеческого. У автора нет ни раскрытия учения отеческого, ни характеристики отеческих сочинений. У него ни слова не сказано даже о знаменитой Александрийской школе. Последние главы книги посвящены истории гонений, причем, указываются и причины их, но автор ограничивается указанием лишь таких причин, о каких говорят апологеты. Здесь подробнее всего и живее Мефодий говорит о Диоклетиане. Известия о гонениях сообщаются с достаточной критикой. План сочинения нужно признать удовлетворительным. История Мефодия, ко вреду для своего дела, захватывает помимо истории, в собственном смысле, и канонику, и патристику, и литургику, отсюда, как естественное следствие, сжатость, переходящая в неприятную сухость изложения. Не похвально поступает Мефодий также, когда для доказательства древности какого-либо обряда или обычая пользуется свидетельствами не современными, а позднейшими, например, третий век изображает по свидетельствам 4 и 5 века. Иоанн Златоуст является у него свидетелем церковного устройства и управления первых веков. Этими замечаниями о Мефодии и ограничимся.

Краткий очерк истории Мефодия, думаем, еще не достаточно познакомил читателя с особенностями этого историка. А потому, мы находим целесообразным привести мнения и суждения его по нескольким отдельным вопросам. Здесь личность писателя выяснится для нашего сознания полнее, решительнее. К числу довольно оригинальных, хотя и погрешительных, рассуждений автора можно отнести его мысли о таинствах первых веков. Прежде всего, он различает таинства по разрядам, между ними он находит таинства первостепенные и второстепенные: primaria sacramenta и sacramenta secundi generis. Первостепенными он называет те таинства, которые не только указаны, но и учреждены самим Христом, второстепенными те, которые указаны Христом, но учреждены самой церковью.28 Таким образом, встречаем у автора довольно смелую мысль, что Церковь подлежит развитию в самых существенных своих сторонах, в расширении числа таинств. У Мефодия нет указания на миропомазание, как на отдельное таинство, оно у него сливается с крещением, так что у него выходит только шесть таинств. Очень странно у автора название Елеосвящения: extrema unctio29. Название это (последнее помазание) и понятие, с ним соединяемое, принадлежит католической, а не православной Церкви. Это взгляд католический на елеосвящение, как на таинство, приготовляющее к смерти. Мефодий, оберегая себя от мнений протестантских, в тоже время, значит, не слишком берегся от влияния католицизма. Так же странно и доказательство Мефодия, что елеосвящение практиковалось в первые века. Именно он приводит слова Тертуллиана о том, что один христианин, по имени Прокл сделался приближенным к императору Септимию Северу за то, что он исцелил последнего от болезни, посредством помазания елеем30. Ведь христианин помазывает язычника, не принадлежащего к Церкви, разве здесь может быть место для христианского таинства!

Еще более характеристичными для Мефодия считаем мы его мысли и доказательство подлинности пресловутых сочинений Дионисия Ареопагита. Наше внимание, в настоящем случае, обращает на себя замечательная критическая способность автора, его остроумие, находчивость и относительная сила его аргументов. Мефодий, прежде всего, разбирает те возражения по поводу подлинности сказанных сочинений, которые встречаются у древнейшего из критиков писаний Дионисия, у греческого пресвитера Феодора, жившего в 7 веке, и которые сохраняют всю свою силу до нашего времени. Вот первое из таких возражений: если сочинения, приписываемые Дионисию, подлинны, то почему никто из писателей Церкви, живших вскоре после Дионисия, не приводит мыслей из них, почему они, писатели, не цитируют этих сочинений? Мефодий отвечает: сочинения Дионисия не цитировались древними по многим причинам: сочинения эти могли не встречаться им и не быть у них под руками. Затем, древние не имели обыкновения при раскрытии догматического учения ссылаться на каких-либо церковных писателей, за исключением того случая, когда еретики злоупотребляли каким-либо церковным писателем, выставляя его своим сторонником; потому что древние опровергали врагов веры исключительно свидетельствами из св. Писания. Так, св. Афанасий, ведя борьбу с арианами, ставит им в упрек то, что они, помимо св. Писания, любят ссылаться на каких-либо писателей и на определения соборов. «Разве есть что-либо, что имело бы больше значения, чем Писание», говорил Афанасий. И никогда Афанасий, поражая ариан, не опирается и не ссылается на авторитет отцов Церкви; за исключением тех случаев, когда противники пользовались этим авторитетом для прикрытия своих заблуждений. Так, когда ариане выставляли своими единомышленниками Оригена и Дионисия Александрийского, то они старались защищать их и доказывать их православие, не смотря на то, что Ориген действительно заблуждался. Поэтому, нечего удивляться тому, что древние не цитировали Дионисия Ареопагита. По поводу этих рассуждений Мефодия мы считаем долгом сделать несколько замечаний. К удивлению нашему, Мефодий утверждает, что в древности не было обыкновения доказывать истины веры свидетельствами отцов, но только свидетельствами Писания. Видно, что автор совершенно расходится с нами в воззрении на отцов Церкви, писания которых мы считаем, так называемым, церковным преданием, почти равным по авторитету с Писанием. Если бы Мефодий жил в наше время, его провозгласили бы еретиком. Значит, в старое доброе время жилось совсем иначе, чем ныне... Мефодий не имел наших представлений о церковном предании и его важности. Это – условие, чрезвычайно важное для научной деятельности богослова. Богослов старого времени имел право, не греша против совести, рассуждать об учении отеческом со всем беспристрастием и научной строгостью. Так ли это даже и теперь? Мы старательно перелистывали всю книгу Мефодия, отыскивая в ней пресловутую рубрику: о церковном предании и его важности, пересмотрели все заметки в книге и ничего такого не нашли. Одно место в книге положительно утвердило нас в мысли, что такого учения Мефодий совсем не знал. Именно «преданием» он считает только правила св. апостолов, и только одни эти правила, да и то «преданием» он называет их потому, что не считает их происшедшими от апостолов, а считает их только переданными от апостолов и учеников апостольских. Вообще, Мефодий задает важный вопрос русской богословской науке: откуда взялось у нас учение о церковном предании, когда его не было в богословской школе времен Мефодия, не было и ранее, как видно это из сочинений Феофана Прокоповича? Для разъяснения этого вопроса можно было бы указать в высшей степени поучительные факты, но разъяснение этого вопроса увлекло бы нас далеко, да и оно выходит за пределы наших задач.

Но, продолжаем рассматривать разбор Мефодия возражений по поводу подлинности ареопагитик. У пресвитера Феодора 2, говорилось: почему Евсевий, хорошо знакомый с отеческой литературой, не делает никакого упоминания о книгах Дионисия? В ответ на это возражение Мефодий приводит слова св. Максима Исповедника, комментатора сочинений Дионисия, в которых высказывается мысль, что Евсевий знал далеко не все древние сочинения; так он не знал сочинений Пантена, не все (?) знал сочинения Климента Римского, из сочинений Оригена упоминает не более четырех сочинений. К этим словам Максима Мефодий прибавляет еще, что Евсевий не знал апологии Афиногора и его сочинения о воскресении мертвых. Мефодий, при этом, задает себе вопрос: а почему не упоминает сочинений Дионисия Иероним в своем «каталоге церковных писателей». В разъяснение этого вопроса наш историк указывает на то, что Иероним не был самостоятельным писателем: свои сведения о церковных писателях он заимствовал у Евсевия, о чем он и сам прямо говорит, а почему у него в его каталоге писателей церковных есть только то, что есть у Евсевия. Наконец, Мефодий для разъяснения вопроса ссылается на то, что сам Дионисий Ареопагит в сочинении «о церковной иерархии» увещевает Тимофея, для которого он назначает свои сочинения, чтобы он не распространял их в народе. Этим, по Мефодию, и объясняется, почему ареопагитики не были книгами, распространенными в церкви.

Третье возражение, известное со времен пресвитера Феодора, состояло в следующем: каким образом Дионисий, будучи современником апостолов, как это видно из книги Деяний, однако ж, в своих сочинениях описывает с величайшей подробностью такие обряды и обычаи христианские, которых во времена апостольские не было, и которые утвердились в церкви постепенно, в последующее уже время (разумеется, например, совершение таинства елеосвящения)? Мефодий отвечает: неправда, что этих обрядов и обычаев не было во времена апостольские; они были, но только совершались в первые три века, в эпоху лютых гонений, не столь торжественно, как впоследствии. Что эти обряды и обычаи переданы самими апостолами, об этом свидетельствует Василий Великий в книге о святом Духе.

Четвертое возражение у Феодора пресвитера было такое: каким образом автор ареопагитик мог цитировать в своих сочинениях послание Игнатия Богоносца к римлянам, написанное в год его смерти, когда известно, что Дионисий умер при Домициане, а Игнатий позднее, при Траяне? Мефодий отстраняет это возражение тем, что отыскивает другое свидетельство некоего Михаила Синкелла (жив. в 8 веке), который утверждает, что Дионисий умер позже Игнатия, в царствование Адриана. Впрочем, Мефодий, кажется, мало придавал значения свидетельству Синкелла, писателя позднейшего, а потому допускает также, что цитаты из послания Игнатия первоначально не было в сочинениях Дионисия, и что эта цитата внесена позднее, каким-нибудь безрассудным человеком.

Покончив речь с пресвитером Феодором, Мефодий указывает и разбирает и другие возражения против ареопагитик, которые делались какими-то противниками (adversarii), вероятно, протестантами. Эти противники возражали: каким образом Дионисий мог назначить свои сочинения для Тимофея, конечно, ученика Ап. Павла, когда Тимофей скончался очень рано. Это возражение Мефодий разрешает тем, что здесь де разумеется Тимофей не ученик Павла, а другой Тимофей, нам неизвестный. Еще возражали: мог ли писатель первого века с такой подробностью говорить о монашестве и обрядах, совершающихся при пострижении в монахи, когда самого монашества в то время не существовало? Ответ Мефодия очень слаб: он ссылается, в доказательство существования монашества в век апостольский, на свидетельство Евсевия, взятое из Филона о египетских ферапевтах, проводивших жизнь подвижническую, но само свидетельство Евсевия основано, как многие думают, на недоразумении.31

Лично мы не разделяем мнений Мефодия о подлинности сочинений Дионисия и присоединяемся ко мнениям возражателей и противников подлинности их. Но это не должно отнимать цены у исследований Мефодия. Вопрос о сочинениях Дионисия не решен еще и по сию пору в нашей науке. В течение последних десятилетий представители нашей науки высказали три мнения, неодинаковых между собой. Киевский профессор Скворцов (покойный), в своем докторском сочинении приписывал эти сочинения Дионисию Александрийскому 3 века, критик его, о. Смирнов «в Правосл. обозрении» доказывал, что они написаны неизвестным автором в 4 или 5 веке. А ученейший епис. Порфирий Успенский, в Моск. журнале «Чтения в обществе Любителей Дух. Просвещения», в конце 79 года, с удивительной эрудицией доказывал их подлинность. Разноголосица поразительная! Церковь же наша не выразила своего голоса по этому вопросу.

Конец нашим рассуждениям о Мефодии. Помянем добрым словом преосвященного Мефодия Смирнова, нашего первого историка, писателя почти забытого, но заслуживающего немалых похвал.

II. Иннокентий (Иларион) Смирнов

Прошло, с небольшим, десять лет после появления труда Мефодия. Вследствие новых потребностей, с корня преобразованной духовной школы (разумеем преобразования духовной академии и семинарии по т. н. уставу Сперанского, появившегося в царствование Александра I)32, русская богословская наука вызвана была к напряженной деятельности и по части церковно-исторической. Явилась настоятельная нужда в серьезном учебнике по церковной истории, и эта нужда быстро была удовлетворена. Таким благодетелем был архим. Иннокентий Смирнов, потом епископ Пензенский, составивший известное начертание церковной истории от библейских времен до 18 века, в двух томах. Сочинение вышло в 1817 году и имело много изданий. Кстати упомянем, что годом раньше другой архимандрит, Филарет (Дроздов), тогда еще ректор петербургской академии, издал свое: «Начертание церковной истории». Начертание Иннокентиево было, как бы, продолжением сейчас названной книги Филарета. Как Филарет не добровольно должен был составить свою книгу, а по неотложной нужде, то же самое должно сказать и об Иннокентии: будучи профессором церковной истории в петербургской академии, он во чтобы то ни стало вынужден был написать и издать руководство по церковной истории. Нужно сказать, что оба названные лица с живым интересом относились к насаждению церковно-исторической науки в тогдашних школах. Иннокентий был заинтересован ее успехами, как профессор этой науки, и потому, всячески спешил стать на уровне этой науки, над своей книгой работал, не покладая рук (как в наше неврастеническое время работать даже и не умеют), работал, надо думать, в ущерб для своего здоровья. Филарет же интересовался успехами указанной науки, как человек просвещенный, а главное, как лицо, на которое возлагались, со стороны духовных властей, все надежды, по приведению в порядок, первее всего, преобразованных духовных школ в Петербурге. Нам очень отрадно отметить, что в те времена Филарет выражал о церковной истории очень возвышенное понятие; он называл «историю церкви общим святилищем»33, т. е., как бы, всемирным храмом. Название, вполне приличествующее церковно-исторической науке (любопытно, что это выражение, употребленное впервые Филаретом в 1810 г., потом вошло в, так называемый, проект устава, заменявший собою устав, – в 1814 г.)34. Конечно, о святилище нельзя не заботиться, Филарет и заботился. Вот, например, прекраснейшее правило, преподанное им, и теперь, увы, всеми забытое в ведомстве Святейшего Синода: «книги учебные должны – речь идет о духовных семинариях – держаться на одной линии с последними открытиями и успехами в каждой науке». А у нас, в наше время, по крайней мере, по церковно-исторической науке, так почти и остались на одной линии с теми открытиями и успехами, какие сделаны были в 1813 году, когда Филарет писал свои золотые слова. И, однако же, это вовсе не такая наука, на которую можно было бы смотреть свысока, отдавая, например, наибольшее внимание философии или богословию. Филарет утверждал, что это такая наука, которая требует большого внимания: «церковная история – рассуждал он – питает ум и сердце»35 и тесно соединена с главным предметом духовных школ, т. е., конечно, изучением религии христианской. Филарет был врагом преподавания церковной истории по, руководственной только, книжке. При одном случае, в ревизорском отчете о состоянии петербургской семинарии в 1817 г., Филарет порицал здесь преподавание церковной истории за то, что оно беспечно почивает на «классической книге» (преподавателем же был некто Ив. Щелкунов). Можно полагать, что Филарет, впоследствии, к нашей науке стал относиться холоднее: тому могло быть много причин. Главное заключалось в том, что тяжело было смотреть на состояние ее у нас: она, как крыловский воз, не двигалась с места36. Биографию Иннокентия нам нет надобности рассказывать. Она уже не раз была пересказана другими, ранее нас. 37

Укажем лишь некоторые черты в ней, необходимые для большей ясности представления об историке; а также, пересмотрим один недоуменный вопрос, связанный с печальной эпопеей этого архиерея, сделанного святителем в наказание.

Иннокентий, в мире Иларион, был сыном дьячка села Павлова (теперь Павловский посад) Московской губернии. Образование получил в знаменитой тогда Лаврской (Троицкой) семинарии (которую даже митр. Филарет, в бытность на службе в Петербурге, называл в письмах академией, а учеников – студентами), в которой, тотчас по окончании курса в ней, и сделался учителем, в 1805 г. (родился он в 1784 г.); здесь же принял монашеский постриг. В 1811 г., по-видимому, неожиданно он переведен был в Петербург на должность профессора церковной истории в здешнюю, авансом преобразованную академию. Чем вызвано было это перемещение, для меня остается не ясным. Перевод этот, есть крупный шаг вперед; но мы решительно ничего не знаем о каких-либо обнаружившихся в это время преподавательских талантах. Я полагаю, что Филарет, сам учившийся одновременно с Иннокентием в Троицкой семинарии, и бывший с ним одновременно же учителем в этой семинарии, сумел оценить умственные дарования своего коллеги и, так или иначе, способствовал повышению его по службе с переводом в Петербург. Не мешает сказать, что Иннокентий лишь на два года и, даже менее, был моложе Филарета. В 1813 году Иннокентия уже видим ректором столичной семинарии. Иннокентий, не смотря на противоположность Филарету во многих отношениях, вскоре начал входить в славу в Петербурге. Он даже сделался, некоторого рода, звездою на богословском горизонте своего времени. Будущность сулила ему самые приятные картины. Профессор Бодянский, кратко изобразивший жизнь Иннокентия в одном своем (уже упомянутом нами) этюде, напал на счастливую мысль сравнить историю повышения в должностях Иннокентия и Филарета, и приходит к тому заключению, которое он подтверждает фактами, что первый, почти во всех должностях, был преемником второго38, другими словами, Иннокентий только на шаг отставал от Филарета и, судя по человеческим расчетам, Смирнов должен был очень скоро сделаться вторым Филаретом по быстроте успехов на жизненном пути. Даже награды, между которыми встречаем одну редкую и даже неслыханную в наше время, если примем во внимание, что награду эту они получили еще молоденькими архимандритами, награды они оба получали почти одинаковые. Филарет «за отличие в проповедании слова Божия пожалован наперстным крестом с драгоценными камнями»; за то же самое, и за ревностное служение, Иннокентий награжден точно таким же крестом. Оба они в один и тот же год, мало того, в один и тот же день, удостоены, только что начавшей входить в употребление, степени доктора богословия. Но, что особенно поразительно, оба они, сначала Филарет, а потом и Иннокентий, украшены высоким по значению орденом св. Владимира второй степени.39 Все шло прекрасно в жизни Иннокентия, и кто бы мог ожидать этого? Будущность, несомненно, сулила ему известность, блестящее положение; но все кончилось преждевременной могилой в безвестной, захолустной Пензе.

Чтобы понять смысл этой трагедии, кажется, нужно хоть слегка познакомиться с нравственным характером Иннокентия, что мы и сделаем, насколько нам позволят это размеры нашей статьи. Родовая фамилия его была: Егоров, но в училище за смирение он был переименован «Смирновым»40; без сомнения, не случайно дано ему и монашеское имя: Иннокентий. Скромность, кротость, смирение, самоотвержение составляли и впоследствии его отличительные черты. Живя, и безмерно трудясь в Петербурге, нося одновременно множество должностей, он, однако ж, стал носить власяницу, чрезмерно постничать. Сокрушение о своих грехах, воздыхания, ни на минуту не оставляли его41. Когда его сделали ректором, он нисколько не обрадовался этому. Сам он, в письме к графу Потемкину, писал: «ректорство более связывает, а не надмевает того Иннокентия, которого вы знаете»42. Великое смирение, даже, не понятное для нас, самоунижение выразил он, когда перед отправлением в Пензу прощался со старшим классом своих учеников в семинарии. Это прощание описано очевидцем и участником в нем. «Целуясь с каждым из нас, – говорит этот последний, – искренне и братски «прощайте – говорил – прощайте братцы. Не поминайте лихом собаку Иннокентия. Да возьмите от меня на память по подарку». С этими словами, пишет очевидец, вынес каждому из них по нескольку книг, сказав о своих сочинениях: «когда сочините лучше, сожгите сии негодные».43 Проф. Бодянский говорит об Иннокентии: «от природы склонный к тихой и уединенной жизни, Иннокентий вовсе не обращал внимания на происходившее вокруг него, предаваясь, до самоотвержения, своим ученым занятиям».44 Биограф его, о. Жмакин, со своей стороны, говорит о нем: «характер Иннокентия, так сказать, отличался святыми чертами и некоторые современники представляли его почти неземным человеком».45 На наш взгляд, Иннокентий был каким-то мистиком, жившим, в самом деле, где-то вне пределов земных. Этот, как видим, святой человек только и делал, что сокрушался о том, что он с каждым днем становится в нравственном отношении хуже и хуже. Вот его собственные слова, писанные в конце 1817 года: «как в видимой природе растет все до предела своего или разрушения, так в природе духовной зло (?) не стоит на одной ступени и в одной мере; но растет непрерывно, умножается, и, по роду своему, приносит плоды. Что делать? Это есть во мне и есть так, что самому мне ощутительно... Так, видно, что ничего не стою».46 Такому человеку трудно приспособиться к жизни, и его приладить к ней. Нам он очень напоминает нашего московского архимандрита Феодора Бухарева, всем известного. Это были люди, в которых на йоту не было житейской практичности. Это были апостолы не ко времени.

И такому то идеалисту, как Иннокентий, назначено было судьбой действовать в жизненном водовороте – в Петербурге, в мудреные посленаполеоновские времена, когда все понятия перемешались, когда появились направления мысли, в которых трудно было разобраться, и когда нынче осуждалось то, что завтра восхвалялось.

Событие, разбившее жизнь Иннокентия и ускорившее его смерть, описано было много раз и подробно и кратко. Повторять эту грустную повесть мы не станем. Однако ж, мы не можем и пройти ее молчанием. Дело в следующем. Сообразно своему характеру, прямому и неискательному, Иннокентий не думал гнуть спину пред сильными земли, не умел и не хотел распознавать: откуда дует политический ветер, и это его сгубило. Он не был доволен и не хотел примириться с распространением в столице крайних религиозных идей и дорого поплатился за это. Он не думал сочувствовать модному в то время, заморскому мистическому направлению, охватившему высшие классы общества, навеянному у нас распространением переведенных с иностранного языка сочинений Эккартсгаузена, Юнга – Штиллинга, мадам Июйон и др. Это направление подхватили некоторые из влиятельных петербургских особ, вроде Лабзина, вице-директора академии наук, начавшего издавать мистический журнал «Сионский вестник», Татариновой, Хвостовой, княгини Голицыной, г-жи Крюднер и др. В качестве цензора духовных книг, Иннокентий пропустил к печати незначительное сочинение, написанное мелким чиновником Станевичем: «Беседа на гробе младенца», направлявшееся против ложного мистицизма того времени, и совпадавшее, по своим воззрениям, с идеями самого Иннокентия. В этом усмотрено было противление властям, тем более, что обер-прокурор Синода кн. Голицын стоял на стороне вышеуказанного мистицизма. Но повторяю, нам нет надобности пускаться в подробности, тем более, что рассказ об этом событии еще услышим из уст современника и очевидца, митрополита Филарета (Дроздова), личность которого и до сих пор некоторыми повествователями примешивается к событию и, увы, представляется, при этом, в невыгодном свете (по нашему мнению, вопреки всякой справедливости). Во всяком случае, несомненно то, что из-за ничтожной книжки разразились громы небесные, показались следствия, каких предвидеть никто не мог. 6 Января 1819 года последовало высочайшее запрещение вышеуказанной книжки, с тем, чтобы сделан был «строжайший выговор цензору за неосмотрительность по пропуску сочинения, стремящегося истребить дух внутреннего (?) учения христианского». Всеми признается, что запрещение это было исходатайствовано обер-прокурором кн. Голицыным, который, к сожалению, был в дружественных отношениях с Филаретом. Что сочинение «Беседа на гробе» не заключало в себе ничего зловредного, видно из того, что по ходатайству нового петербургского митрополита Серафима оно опять, с соизволения же Высочайшей власти, допущено было в 1824 г. и к печати, и к распространению. Но в это время Иннокентия уже не было на свете. Запретив книгу Станевича, и не удовлетворившись выговором Иннокентию, решено было удалить последнего из столицы.47

Но, прежде чем сообщить сведения о дальнейшей, или, точнее сказать, окончательной судьбе Иннокентия, постараемся объяснить: как случилось, что несомненный мистик Иннокентий так сильно негодовал против мистиков и мистицизма, против религиозного направления, ему родственного? Положим, в великосветском мистицизме было немало крайностей, но, в таком случае, и нужно было ратовать только против крайностей. Нам кажется, что в лице Иннокентия, мистика, и в лице его врагов, тоже мистиков, столкнулись между собою два направления восточного и западного мистицизма. Эти два направления религиозной мысли еще с эпохи средневековой сильно разнились. Восточный мистицизм отличался глубиною миросозерцания, но, в тоже время, носил характер замкнутости: сосредоточенный в себе, он, можно сказать, закрывал глаза на окружающее. Он никогда не переходил в религиозно-общественное движение. Мистики востока любили копаться в своих душах, оставаясь более или менее индифферентными к официальной церковности. Поэтому, церковь мирными глазами смотрела на это явление. Иное дело – мистицизм запада. Он не удовлетворялся своеобразной внутренней религиозностью. Он хотел переделать церковь в духе своих воззрений; мистики западные претендовали на роль реформаторов церкви. Такими же были и последователи их, появившиеся в русском обществе, во времена Александра I. Иннокентий верно оценивал значение того мистицизма, против которого вздумал бороться, но не сумел взвесить силы его: внешняя сила его была большая, но внутренняя почти не заслуживала никакого внимания. Поэтому, неудивительно, если Иннокентий, столкнувшись с нашим не здоровым мистицизмом, пал жертвою своей ревности, но жертва эта была бесполезна: мистицизм наш сам собою должен был уничтожиться.

Последние события в жизни Иннокентия могут быть, без вреда для дела, переданы очень кратко. Когда решено было удалить его, то решили сплавить его куда-нибудь подальше от Петербурга, но с почетным титулом архиерея. Сначала хотели было назначить в азиатский Оренбург, но влиятельная партия почитателей Иннокентия успела отклонить это назначение, исходатайствовав ему епископскую кафедру в менее захолустном городе – Пензе.48 Во всяком случае, пензенская епископия была не наградой для неутомимого труженика, а наказанием, почетной ссылкой. Надломленный непомерными трудами, всегда слабый здоровьем, под влиянием неожиданности событий, Иннокентий не перенес удара жестокой судьбы. После посвящения во епископы, что совершилось 22 марта 1819 года, он немедленно должен был ехать на епархию. Сам Иннокентий говорил, что он «как сор петербургский, как умет49 духовный, выброшен из Петербурга».50 Выехав наскоро из этого последнего, дорогой он заболел, месяца два пролежал в постели в Москве, и только 21 июня добрался до места назначения. Но в Пензе Иннокентий прожил не много более ста дней. Октября 10-го того же года его не стало.

Смерть его, покрытая ореолом мученичества, вызвала общие сожаления. Немедленно, после смерти его, вице-президент академии наук, Лабзин, враг покойного, писал: Иннокентий «не перенес своего креста и умер».51Евгений Болховитинов, тогда архиепископ, впоследствии, митрополит киевский, тотчас по смерти Иннокентия, в письме из Пскова писал одному своему корреспонденту: «жаль молодого пензенского владыку. Не поберегли этого доброго человека».52 Нам кажутся особенно симпатичными слова ученика Иннокентия по семинарии Виноградова, впоследствии протоиерея. «Два месяца не более жил он (Иннокентий) на епархии. Смерть пресекла златые дни его, ко всегдашнему воспоминанию церкви и в вечную укоризну мирской кривды».53 Слова, в которых звучит что-то Пушкинское. И впоследствии, когда писателям приходилось говорить об Иннокентии, в словах их слышалась нота сожаления и уверенность, что он пал жертвой злого рока. Профессор моск. университета Бодянский говорит: «гонение по случаю запрещения книги «Беседа на гробе», пропущенной (в качестве цензора) Иннокентием, ускорило, конечно, кончину его».54

Теперь разберем вопрос об отношении митрополита Филарета, тогда еще ректора Петербургской академии, к Иннокентию. Прежде, и впоследствии, выражалось подозрение, что, будто, Филарет был более или менее прямым и, во всяком случае, косвенным виновником известного бедствия, приведшего Иннокентия к тому, что его удалили из столицы, а потом и к тому, что он безвременно скончался. По моему мнению, ничего нет хуже подозрений: они как тень следуют за лицом, на которое падают подозрения, не увеличиваясь, но никогда и не исчезая. Мы желали найти где-нибудь и у кого-нибудь точную формулировку того, в чем, собственно, подозревают его. Но тем хуже для апологета, каким я хочу выступить, руководясь искренней уверенностью, что митр. Филарет несправедливо замешан в это дело, и оклеветан, без малейших оснований. Я не нашел точно выраженного обвинения Филарета по делу Иннокентия и не ясно понимаю: обвиняют ли Филарета в том, что, видя какого-то соперника себе в лице Иннокентия, он постарался спровадить его из Петербурга, или же в том, что он холодно отнесся к бедствию, постигшему Иннокентия, не заступился за него, например, пред обер-прокурором Голицыным?

Для того, чтобы ориентироваться в вопросе о виновности Филарета, выслушаем голоса его обвинителей и разберем их. Нельзя скрывать: нотка неприязни к Филарету слышится и в письмах Иннокентия, писанных тотчас после катастрофы, как это отмечено проф. Бодянским.55 Но нужно помнить, что Иннокентий был человек чахоточный; а чахоточные очень подозрительны, они не редко подозревают в предательстве всех, не исключая руки, ласкающей их. (Припомните рассказ г. Л. Толстого: «Три смерти»). Во всяком случае, никакого определенного обвинения Иннокентий не предъявляет к Филарету. Вышеупомянутый Евгений Болховитинов в 1819 г., еще до смерти Иннокентия, писал: «о назначении Иннокентия уже не в Оренбург, а Новгород (?) и ко мне пишут. Это, кажется, только привязка, чтобы не иметь соперника и одному оставаться необходимым по училищной части. (Ясный намек на Филарета). У петербуржцев много хитрости, и рады всякому случаю отгонять других»56. Но Евгений в это время находился во Пскове и питался слухами. Притом, нужно полагать, будущий митрополит, человек очень ученый, вероятно, завидовал быстрому возвышению Филарета, этой восходящей звезде на церковном горизонте. Но определенного обвинения против Филарета нет и у Евгения. Больше всех, как нам кажется, нагадил Филарету известный фанатик того времени Фотий, архимандрит Юрьева монастыря. Он ненавидел глубокомысленного и ученого Филарета и всячески перетягивал на свою сторону Иннокентия, в чем и успевал. Фотий, настойчивее всех, проводил мысль об участии Филарета в падении Иннокентия. Он, например, говорил: «бывший всегда другом Иннокентия Филарет..., угождая врагам веры и церкви, напрасно един дерзнул осудить Иннокентия: его суд, однако же, был принят». Прот. В. Жмакин справедливо находит, что здесь дело доходит до очевидной крайности и прибавляет, что в этих словах справедливо, разве только то, что Филарет действительно сделал дурной отзыв о книге: «Беседа» и пр.57 Из современных нам писателей, как ни странно это кажется, после сейчас приведенной критики суждения Фотия, является склонным верить разбираемому обвинению кто же? Сам о. Жмакин. Он вовсе не намерен снимать обвинения с митр. Филарета. Замечательна эта глухая вражда Петербурга против нашего великого святителя. О. Жмакин, сравнивая между собою Филарета и Иннокентия в нравственном отношении, объявляет первого «во многом уступавшим Иннокентию в нравственных качествах». Пощадите, о. протоиерей! Да почему же так? Уж не потому ли, что Филарет без толку не предпринимал борьбы против нездорового мистицизма Александровских времен? Но Филарет, без сомнения, видел, что этот мистицизм – эфемерное явление. Или не потому ли, что Филарет не попадался в ловушки и не подвергался ссылке в какую-нибудь жалкую Пензу? Но неужели отец протоиерей серьезно думает, что для своего прославления всякий умный человек должен непременно посидеть в кутузке? В беде Иннокентий хотя и бодрился, но сильно страдал. Но, если бы случилось что-либо подобное с Филаретом, он остался бы спокоен, и презирал бы беду. Когда в Петербурге решено было наказать Филарета, единственно, за то, что он смел свое суждение иметь в Синоде, и сослать из Москвы, где он уже был митрополитом, на Кавказ экзархом Грузии, он подал прошение об отставке. Разумеется, принять его прошение не осмелились. Но, если бы приняли, он спокойно, с достоинством, отличавшим Златоуста, удалился бы в келью и там предался бы молитве и науке. Когда, наконец, перестанут у нас измерять Филарета на свой аршин! Это был нравственный гигант, выражаясь по теперешнему – «сверхчеловек». Мы все должны повергаться ниц пред этим необыкновенным святителем, а не разбираться в тех сплетнях, которые создали зависть и мелкое самолюбие, в надежде найти в них предлог для того, чтобы бросить упрек по адресу первого по значению и последнего, в хронологическом отношении, истинного пастыря российской церкви. О. Жмакин говорит еще: «мы видим, что слишком (!) много голосов раздается, и они настойчиво заявляют себя в пользу того, что Филарет был не причастен падению Иннокентия». Сказать: «слишком много» – значит допустить гиперболу. Мы исчислили эти голоса и еще прибавили голос Евгения Болховитинова, в свое время, не зарегистрированный в печати, но, все же, этих голосов мало; да это и не голоса, а писк. Только пристрастие в пользу Иннокентия может приписывать значение пустым обвинениям, без фактов, без доказательств. К счастью, нас выручает сам о. Жмакин, явно противоречащий своему, сейчас приведенному, мнению. Например, он пишет «Филарет, при своем замечательном уменье ладить с людьми противоположных лагерей, весьма много помогал Иннокентию». Еще: «Филарет основательно убеждал своего друга, что последний берет на себя такое великое дело спасения церкви, которое не отвечает его скромному положению». Наконец: «Данные, говорящие в пользу Филарета сводятся к одному источнику – к свидетельству самого заинтересованного лица, Филарета. Но, так как нравственный характер м. Филарета всегда стоял на недосягаемой высоте чистоты и безупречности, то он один может быть признан настолько компетентным в данном случае, что свидетельство одного Филарета может быть принято в степени вероятности, равной вероятности свидетельств современников взятых, всех вместе».58 При одном случае, св. Амвросий говорил: Felix ruina, quae reparatur in melius. Сообразно этому: благословенно противоречие, в какое впадает о. Жмакин, ибо, благодаря ему, разрешение вопроса приемлет лучший оборот. Тяжесть обвинения против Филарета теряет силу.

Теперь, как мне кажется, наступил самый надлежащий момент, чтобы привести показания самого митр. Филарета по делу Иннокентия, показания, на которые сию минуту ссылался прот. Жмакин. Они записаны со слов Филарета и, немедленно после того, как они огласили слух А. Н. Муравьева, аристократа, брата графа М. Н. М, и Н. Н. М–ева Карсского. Вот что записано А. Н. Муравьевым.

Часто слыхал я нарекание на митрополита Филарета: «будто бы он был виною гонений на Иннокентия Пензенского, который, в свое время, почитался ревнителем и опорой православия; но я имел случай слышать, из уст самого владыки его оправдание, и желал бы передать слова его потомству, для того, чтобы ни малейшая тень сомнения не падала на столь благочестивого мужа. В 1852 году, в день погребения княгини С. С. Мещерской, которую он сам вызвался отпевать, я обедал у митрополита и, говоря с ним о добродетелях покойной, сказал ему: «я видел, что вы были очень тронуты, когда посыпали лице ее землей, и я понимал ваше чувство, потому что вы любили Императора Александра, а она пользовалась его любовью. Это был союз, соединявший вас, и в ее лице, как будто, отходил перед вами в могилу последний присный остаток века Александрова». Митрополит отвечал мне: «я действительно уважал княгиню, и она, кажется, была ко мне благосклонна, но не в то время, когда пользовалась милостями Государя и принимала участие в делах духовных, потому что тогда она подозревала меня в гонении против Иннокентия». «Я слышал столько различных суждений об этом предмете, отвечал я владыке, что мне хотелось бы от вас лично получить объяснение моему недоумению». Митрополит весьма просто и откровенно стал рассказывать вслух, при двух служителях, которые были за столом. «Часто случается, что, когда не знают во всей подробности дела, оно дает повод к неправильному подозрению. Я всегда был хорош с Иннокентием и, когда можно, предостерегал его, но часто ревность увлекала его за пределы осторожности. Я говорил ему: «нам, двум архимандритам, Юрьевскому и Пустынскому (т.е. Сергиевой пустыни), не спасти Церковь, если в чем есть погрешность, а лучше обращаться к первенствующему митрополиту, которого голос имеет более силы, нежели наши оба». В то время появился перевод Шилинговой книги: «победная песнь, или истолкование Апокалипсиса», в которой изъяснение первых пяти печатей было, действительно, замечательно, но, впрочем, вся книга была проникнута духом протестантства, особенно там, где дело шло о соборах. Иннокентий сильно возревновал против этой книги, но я успокоил его тем, что она пропущена светской цензурой и, следовательно, лежит не на нашей ответственности. Появилось и возражение на эту книгу, Смирнова, весьма резкое, но мало толковое, под заглавием: «вопль жены, облеченной в солнце». Иннокентий хотел пропустить эту рукопись, но я удержал его, чтобы не произвести напрасного волнения, и митрополит одобрил мое мнение. Несколько времени спустя, когда я отлучился для обозрения семинарий, Иннокентий, будучи огорчен некоторыми статьями «Сионского Вестника», который был издаваем вице-директором Академии Лабзиным, написал резкое письмо к князю А. Н. Голицыну (обер-прокурору), и советовал ему залечить раны, которыми он сам уязвил Церковь. Голицын принес письмо к митрополиту, предоставляя его суду резкость выражений, и митрополит с большим трудом мог убедить архимандрита идти просить извинения у князя, по крайней мере, на том основании, что, если ревность его и справедлива, то не его дело упрекать других. Князь примирился с Иннокентием, но, конечно, это могло оставить неприятное впечатление в его сердце. Вскоре появилась книга Станевича: «плач над гробом младенца», в опровержение Сионского Вестника; но в ней заключалось много выражений слишком оскорбительных для предержащей власти, и вообще для духа правления того времени. Иннокентий был цензором этой книги и лежал больной, а потому и не обратил должного внимания на тетради, которые посылал ему, постепенно, Станевич. На мою беду, я посетил его во время болезни, когда рукопись лежала у него на столе. «Знаете ли вы сию рукопись?» спросил он: – я взглянул на заглавие и оставил ее без внимания, не ожидая найти в ней ничего особенно замечательного; через несколько дней она явилась в свет и произвела много шума. В тот самый день, когда я получил ее от автора, Голицын потребовал меня к себе и с негодованием показал мне экземпляр этой книги, весь исчерченный заметками; как видно, кто-нибудь заблаговременно постарался поднести ему такой экземпляр. «Знаете ли вы эту книгу?» спросил меня князь, – она исполнена неприятных мнений, и я хочу доложить о ней Государю; как мог Иннокентий пропустить ее?» – Я старался извинить моего товарища перед князем его нездоровьем, и просил удержаться от доклада Государю для того, чтобы мне дать время просмотреть ее и исправить погрешности, перепечатав листы. С трудом согласился на это князь, потому что он сильно был предупрежден. (Говоря по-нашему, заряжен). Действительно, я сам изумился тому, что нашел в этой книге и поспешил с нею к Иннокентию; он отвечал мне коротко, что «готов претерпеть за правду всякое гонение». Я пошел к митрополиту Михаилу просить его, чтобы он как-нибудь помог этому делу. Митрополит осуждал почти каждое слово в книге; я же сказал ему: «оставим то, что бестолково, исправим только то, что может принести нам вред, и перепечатаем листы на собственный наш счет, если не захочет автор». Митрополит оставил у себя книгу и прошла еще неделя, а, между тем, Голицын доложил Государю и, в праздник Богоявления, объявил назначение архимандрита Иннокентия, в уважение его заслуг, епископом Оренбургским. Нельзя было почитать такое повышение за гонение, а, только, удаление из столицы и холодный климат епархии могли быть для него тягостны; но митрополиту было особенно больно то, что в первый раз, без избрания Синодального, назначался епископ вопреки церковного порядка – он заметил об этом князю, в присутствии Синода, и сказал, что «на этот раз можно оправдать это тем, что архимандрит Иннокентий был уже представляем, однажды, от Синода, в числе кандидатов на архиерейскую кафедру». Он просил, однако, перевести его в епархию, более благоприятную по климату, и это было исполнено: Иннокентий был назначен в Пензу. Однако, мне кажется, и ему внушили некоторое чувство недоверчивости ко мне, потому что в тех его письмах, которые мне показывала покойная княгиня, еще в нынешнем году, он писал к ней обо мне: «преосвященный Филарет говорит, будто я пал духом, но знает ли, что я никогда не возвышался духом?» Теперь, судите сами степень моей вины, и справедливы ли те нарекания, какие вы слышали?» С таким смирением заключил он начатую им беседу, и я встал из-за его дружелюбной трапезы, еще с большим к нему уважением, если только это было возможно»59.

Этот случай, из первых годов политической и церковной жизни будущего святителя Московского, может служить свидетельством, как несправедливо падали на него, такого рода обвинения. Нам остается прибавить еще очень немногое при рассмотрении вопроса об отношении митрополита Филарета к Иннокентию в простом, но запутанном человеческой суетой, случае. В числе самых видных писателей 19 века мы встречаем ревностных защитников чести Филарета от обвинений в предательстве им своего академического коллеги. Известный церковный историк, Филарет, архиеписк. Черниговский, ознакомившись с рукописным оригиналом жития Фотия Юрьевского, в котором заключалась вышеприведенная его клевета на святителя Московского, писал, что «подозрение, падающее на этого последнего, несправедливо». «По отзыву Филарета Московского, заявляет историк, высказанному мне случайно, он, напротив, предостерегал и уговаривал блаженного Иннокентия не одобрять книги (Станевича), которая, действительно, при своем добром намерении написана была плохо, не отчетливо, бездоказательно, бессвязно».60 Заслуживает полного внимания суждение, в данном случае, профессора О. М. Бодянского. Что, будто, Филарет был соперником Иннокентию, это «не видно из писем последнего нигде, даже и по случаю известной истории о пропуске к изданию сочинения г-на Станевича». Затем, о том же, и тот же профессор говорит следующими латинскими изречениями (сейчас виден классик по образованию, который, в трудных случаях, всегда ищет выход в классической мудрости). Nihil est toto quod perstet in orbe, cuncta fluunt: gaudia post luctus, post gaudia luctus; semper in ambiguo speve motuque sumus (очевидно, слова эти относятся к судьбе Иннокентия). И, потому: Vir sapiens, qui se ad casus accommodat omnes. (Бесспорно – это краткая характеристика нашего Филарета). Но и то сказать: Sat habet fautorum semper, qui recte facit. Значение этого изречения объясняет сам покойный ученый говоря: «это, в одинаковой степени, можно отнести и к Иннокентию, и Филарету»61. Другими словами, с точки зрения историка, нравственно безупречными остаются и мудрый Филарет, и прямолинейный Иннокентий. В наших глазах имеет немаловажное значение отрицательное суждение прот. Виноградова, ученика Иннокентиева. Говоря о смерти своего ректора, т.е. Иннокентия, вину в ней он ставит «в укоризну мирской кривды», т.е. в укоризну светской власти. Трудно представить, чтобы такой преданный ученик Иннокентия не сказал бы, кто был виновником «пресечения златых дней его» из числа представителей высшего духовенства, если бы такой виновник был налицо.

По нашему глубокому убеждению, Филарет и Иннокентий были друзья и всегда оставались таковыми. Оба они были москвичи, оба учились и учительствовали одновременно в Троицкой семинарии, были они почти однолетки, оба они волей судьбы попали на чужбину, в суровый Петербург, оба они быстро, что называется, пошли в гору, оба они, конечно, были объектом зависти и недоброжелательства со стороны окружающих, а это заставляло их, так сказать, ближе жаться друг к другу, делить им между собою было нечего: оба они были довольны судьбой. Когда стряслась беда над одним из них, этот, конечно, закручинился, может быть, думал, что другой мало похлопотал за него перед сильными земли, горизонт дружбы несколько омрачился. Но Иннокентий не роптал на своего друга, по крайней мере, ни из чего не видно этого; а Филарет не имел оснований изменять своей многолетней дружбе.

Все это достаточно открывается из писем Филарета и Иннокентия, относящихся к периоду их Петербургской жизни, и писанных к графу Потемкину. В одном письме 1815 года, Филарет отвечает на приглашение Потемкина посетить его. Он говорит, что поедет в гости к графу только тогда, когда возвратится из поездки Иннокентий, потому что он не хочет ехать к Потемкину без этого последнего. Филарет писал: «я уже в ваших повелениях, вы можете назначить мне и день, и час. Только буде можно, не угодно ли дождаться о. Иннокентия? Вот главный камень претыкания», шутливо замечает наш святитель. В декабре 1815-го же года Филарет захворал и доступ к больному открыт одному человеку, очевидно, другу – именно, Иннокентию. В 1817 году Иннокентий пришел в келью Филарета с письмом к Потемкину, которое, очевидно, должен был хозяин отправить по назначению; но Филарет, совершенно по-товарищески, проявляет, в шутку, ревность к своему другу и не хочет позволить ему писать одному к графу, а быстро набрасывает и свое письмо к тому же лицу. Все подобные милые пустячки находим в письмах Филарета, тогда уже викария Петербургского. Так относиться один к другому могут только закадычные друзья.62

В 1817 году на долю Филарета, как ректора академии, выпал жребий произвести ревизию в Петербургской семинарии, в которой ректором был друг его – Иннокентий. Первому, естественно, надлежало сделать отзыв и об этом последнем. Он и сделал, но отзыв написан не как-нибудь формально, а так, как мог истинный друг отозваться о своем друге. Здесь нет банальных похвал, здесь нет старания превознести друга. Вместо всяких банальностей, мы видим здесь благороднейшее излияние благороднейших чувств. Филарет писал: «из лиц, начальствующих и учащих в семинарии, первое и совершенное одобрение, – я, токмо из покорности, возложенной на меня обязанности, свидетельствую о том, что вернее и выше моего свидетельства, – принадлежит о. ректору Иннокентию».63 Он отказывается выразить свой суд об Иннокентии, находя, что его заслуги «выше и вернее» всяких ревизорских отзывов. Я уверен, что этот отзыв есть unicum в жизни Филарета. Думаю, что для другого человека, кто бы он ни был, у Филарета не нашлось бы таких, именно, слов, какие он прочел в своем сердце и передал в деликатнейшей форме слуху своего друга.

Мы решительно не представляем возможности, чтобы у Филарета появилось чувство соперничества к Иннокентию. Ведь, судя беспристрастно, Филарет был на целую голову выше Иннокентия в талантах – и преуспевал во всем гораздо больше его. Со своей стороны, Иннокентий никогда не становился, да и не мог становиться поперек дороги Филарету. Где же источник для соперничества? Филарет совершенно и никак не повинен в крови праведника сего.

Поэтому, нужно признать вполне неосновательным суждение прот. Жмакина: «вопрос об участии Филарета в гонении на Иннокентия, при отсутствии прямых фактических данных (курсив не наш) и по настоящее время (?) остается открытым»64. Доведем до сведения чуждого юридических понятий Петербургского протоиерея, что «без прямых фактических данных» не выносит сурового вердикта обвиняемому лицу ни суд присяжных, ни, даже, военно-полевой суд. Да и прокурор, при таких обстоятельствах, не возьмет греха на душу – откажется от обвинения. Или уж не думает ли автор, что если не теперь, то завтра откроются новые данные, направляющиеся против Филарета? Нет, этого быть не может по истечении 90 лет после печального события. Да и зоилы Филаретовские – Фотии, княгини Мещерские, Гиляровы-Платоновы, Соловьевы, конечно, не оставляли попечений об открытии данных не в пользу Филарета. О. Жмакин говорит: «вопрос остается открытым». Нет, все толки об участии Филарета в изгнании Иннокентия из столицы должны быть покончены однажды и навсегда – и это было бы большой честью для церковно-исторической науки, стоящей на страже неумытной истины.65

Иннокентий скончался 35 лет от роду. Но жалеть ли, в самом деле, о том, что он умер так рано, не доживя века? В школе, где учился Иннокентий, церковную историю едва знали по имени. Без всякой подготовки он назначается, однако же, профессором церковной истории в академии и в три-четыре года составляет обширный учебник, сослуживший 50-ти летнюю службу в наших школах. Кто упрекнет Иннокентия в том, что он сделал не столько, сколько бы нам хотелось? Напротив, не следует ли удивляться его неимоверному трудолюбию и его историческим научным познаниям? Нужно, притом, помнить, что в положении автора не было условий, благоприятствующих полному успеху дела: он написал свою историю не потому, что чувствовал себя вполне обладающим нужными для этого знаниями, а потому, что этого требовало начальство. «Начало сего труда – говорит автор в предисловии – есть, единственно, воля и расположение начальства». Этим сказано многое, если не все. Начальство может заставить начертать книгу, но оно не может, как бы, по действию волшебного жезла, вдруг, создать науку. Наука постепенным, медленным путем приходит к своему самосознанию, искусственно насадить ее нельзя. И сам Иннокентий скромно сознавал, что, написанное им, далеко от идеала истинной науки. В том же предисловии он говорит: «сие начертание писано для исторической кафедры в духовном училище (т. е. для Академии и семинарии), и, потому, не может удовлетворять любопытству, ищущему открытия исторических тайн или подробностей о церковных происшествиях в собственной их полноте». Отсюда видно, что автор «Начертания» хорошо сознавал, как далек был труд от требований серьезной науки, к какой стремится «ищущий открытия исторических тайн».

При всем том, было бы явной несправедливостью смотреть на труд Иннокентия, как на произведение, достойное забвения потомства. Неоспоримо, для настоящего времени, оно слишком устарело. Но, для своего времени, оно было настолько хорошо, что, больше того, едва ли, и вправе было бы требовать от автора. В самом деле, за отсутствием церковно-исторической науки у нас на Руси, Иннокентий должен был обратиться за пособиями к более богатому в этом отношении западу. Автор и обращается. Но была ли в это время на самом западе наука столь серьезна и глубока, как можно было ожидать того? Далеко нет. Автор писал в начале 19-го столетия, а в это время: что особенного представляла западная церковно-историческая литература? Многое ли из нее с пользою можно было бы пересадить на русскую почву? Припомним, что в это время еще не было на свете тех талантливых церковно-исторических трудов, какими обогатилось западное богословие позднее: не было ни истории Августа Неандера, ни истории Гизелера, ни других. В конце 18 века и в начале 19 на западе царили церковные историки рационалисты, холодно, и, даже пренебрежительно, относившиеся к христианству, но они не столько создавали науку, сколько искажали ее. Мог ли автор с удобством пользоваться подобными произведениями? Конечно, нет. А за исключением них, под руками автора мог быть с пользой, разве, Мосгейм, немецкий церковный историк 18 века. Но о Мосгейме смело можно сказать, что он немногим лучше Иннокентия. Иннокентий пользовался Мосгеймом, а, преимущественно, даже перед Мосгеймом двумя протестантскими историками: Шпангеймом, жившим в конце 17 века и Вейсманом – в начале 18 в.66, но, не говоря о слишком устарелом Шпангейме, даже и с Вейсманом, который особенно полюбился Иннокентию, далеко уйти было невозможно. Для этого нужно быть не только первостепенным талантом, но даже гением. А наш Иннокентий был просто послушным орудием воли начальства.67

И, однако ж, при всех неудобствах и затруднениях, Иннокентий, сколько возможно, сумел стать выше рутины: в его истории можно находить проблески серьезной исторической критики. Его, например, неприкровенные указания на те возражения, какие делаются серьезными критиками против легендарного рассказа о христианском громоносном легионе при императоре Марке Аврелии, его открытые заявления о догматических заблуждениях св. Иустина философа, зависящих у этого от слишком большого увлечения философией, – его мнение, что у Феофила епископа Антиохийского (2 века) встречаются мысли и идеи арианские, – его указания на догматические ошибки у Иринея Лиотского68 – все это показывает, что Иннокентий хотел судить о фактах истории беспристрастно, нелицеприятно, что он мало любил риторическую фигуру умолчания, столь любимую позднейшими богословами. Иннокентий вообще допускал, что показания и мнения всех исторических свидетелей, не исключая Св. Отцов, могут быть погрешительны, как погрешительны бывают свидетельство и мнения каждого человека69. В этом случае, он далеко оставляет за собой последующее время, которое не знало свободных отношений к церковным авторитетам.

Взгляды Иннокентия на источники, из которых черпаются сведения для истории ересей, и ныне могут быть внесены в церковную историю с самыми современными приемами. Он прямо заявляет, в данном случае, «что греческие и латинские писатели в своих суждениях о ересях поставляли молвы и догадки на место верных сведений, что ненависть к разномыслящим мешала в древней церкви беспристрастному исследованию». Безобиднейшее суждение о еретиках, говорит он, есть то, которое делается под условием доверенности к древнейшим и лучшим о них преданиям»70

Заслуживает внимания, также, мнение Иннокентия о происхождении форм христианского богослужения. Иннокентий не прочь допустить, что богослужебные формы христианства развивались под влиянием древних иудейских, а, пожалуй, и языческих форм культа71, имевших место до Р. Христова.72 Такое мнение как-то неожиданно встречать у Иннокентия, когда такое мнение привыкли считать протестантским вольномыслием.

Вообще, нам кажется, что, если бы церковная история, после времен Иннокентия, стала обрабатываться на нашей почве сообразно тем приемам, какие указаны у Иннокентия, очень может быть, что она во многом получила бы иной вид и характер, чем какой она имеет теперь73.

Нельзя, конечно, сказать, чтобы приемы Иннокентия всегда были научны. Его стремление находить глубокую древность для учреждений позднейших, ознаменовывается часто натяжками и неверностями; его не совсем церемонное пользование такими источниками, как рассказ об Алексии Божием человеке, превращает, подчас, его историю в четьи-минеи.

Что касается внешнего построения, то, с этой стороны, Начертание Иннокентиево ниже критики. Его рассматривание истории по векам, причем, каждый век, как целое, обозревается отдельно, его дробное и не систематическое расположение материала, его слишком сухое и мертвенное изложение предметов, его пышные и фразистые заглавия веков и периодов (например, автор пишет: «век второй, гностический, колеблющийся между светом Откровения и разумом, но еще пылающий пламенем апостольским»), все это для нашего времени, нужно признаться, или очень странно, или неприятно.

Свое полное значение «Начертание» Иннокентиево имеет в том отношении, что это доселе единственное у нас серьезное сочинение74, описывающее почти всю историю церкви (оно доведено до 18 века). Как учебник, оно замечательно тем, что это учебник, каких не пишут уже в наше время, потому что не умеют писать так: со всем научным аппаратом, со ссылками на источники, на пособия, с замечаниями о них критическими и, вообще, научными. В последнем отношении, книга Иннокентия походит на учебники по церковной истории, какие существуют на западе, в тамошних университетах.

Как все на свете, церковная история Иннокентия встречала и похвальные, и непохвальные отзывы. Начнем с последних, но ограничимся отзывами только современников появления книги. К зоилам, относившимся не сочувственно к этой последней, принадлежит митр. Евгений Болховитинов. Вот что писал он об этом произведении. «Иннокентий не на ученую руку, а только считался между учеными, по милости покровителей. Самая история его тому доказательством. Церковная история его (собственно, речь у рецензента идет о втором отделении – части ее) прежалкая и превздорная, во многих отношениях»75. Оценивая этот отзыв, нужно брать во внимание два обстоятельства: во-первых, он писан при жизни Иннокентия и, вероятно, смерть историка смягчила бы тон отзыва. Во-вторых, в тех письмах Евгения, которыми мы пользуемся, ясно чувствуется недоброжелательное отношение и зависть со стороны ученого Евгения, как по отношению к Иннокентию, так и, еще более, к Филарету. Иначе, чем Евгений, относился к труду Иннокентия Филарет (Дроздов), т. е. митрополит московский. Он называет эту «классическую (т.е. учебную книгу) не одновременным, но прочным даром духовному просвещению»76. Этот отзыв сделан в сентябре 1817 года77. Впоследствии, если открываемы были недочеты в истории Иннокентия, митрополит Филарет, сколько мог, выступал на его защиту, указывая на смягчающие вину обстоятельства. Он разъяснял, что Иннокентий «учился самоучкою», что ему «предшественники глаза закрывали» (т.е., что наука в начале 19 века еще далека была от совершенства), что книга писана «во времена меньшей взыскательности за строгую точность»78.

Первое издание Иннокентиевой церковной истории быстро разошлось, так что скоро потребовалось новое. Трудолюбивый автор, находясь уже в Пензе, и с смертью за плечами, по поручению высшего духовного начальства, взялся было за приготовление нового издания своей книги, но неумолимая смерть пресекла его работу.79 «Начертание» после того много раз пересматривалось и перерабатывалось, начиная с 1820 г.80

В заключение наших очерков о двух пионерах церковно-исторической науки у нас, в русской церкви – Мефодии Смирнове и Иннокентии Смирнове же отметим то обстоятельство, что первыми церковными историками по разработке всеобщей церк. истории были москвичи. Они были первыми строителями церковно-исторической научной магистрали (припомним, что и первая ветка этой магистрали – русская церковная история – создана тоже москвичом, митрополитом Платоном в 1805 г.). Честь им и слава. Их сменил ряд очень почтенных церковных историков в Моск. дух. академии, разумеем Филарета Черниговского, ректора А. В. Горского, академика Е. Е. Голубинского, к ним, не без права, можно причислять Н. И. Субботина. В 1890 году берлинский церк. историк Гарнак указал на существование целой церковно-исторической школы при той же академии, школы, посвящающей свои труды, изучению церковной древности81. Так ли будет потом – трудно сказать. Появляются симптомы, наводящие на невеселые мысли. Хорошо будет, если мы ошибемся. Что может быть страшнее слов: Μανή ϑεχέλ, φάρεζ?

Приложение А

Интересно точнее указать на те награды, которые получал Иннокентий за свои ученые труды. В 1814 г., следовательно в 30-летнем возрасте, «во уважение его ученых трудов и заслуг» он был возведен в степень доктора богословия (редкое в то время отличие, имевшее значение награды) и, в тоже время, пожалован драгоценным наперстным крестом и орденом Анны 2-ой степени «с алмазными знаками» (неведомый мне орден). А в 1818 году, значит, тотчас по издании им «Начертания», Иннокентий награжден орденом св. Владимира 2-ой степени, значит звездой82, будучи еще в сане архимандрита. (Нужно знать, что этого ордена в наше время по годам ждут даже лица, занимающие пост митрополичий). Я почти уверен, что эта высокая награда дана Иннокентию по связи с его церковно-историческим трудом – «Начертанием», подобно тому, как Мефодий за написание Liber historicus, будучи в сане архиепископа, последовательно удостоен и ордена Александра Невского и бриллиантовых знаков на клобук. Кроме того, Иннокентий получал за свои ученые труды значительное денежное вознаграждение. Для полноты картины, из которой видно было бы, как поощрялась богословская наука в то время, укажем на множество необычных наград, полученных Филаретом Дроздовым в молодые его года. В 1813 году «за неусыпные труды по званию ректора и профессора богословских наук в С.-Петербургской академии архим. Филарет сопричислен к ордену Владимира 2-ой степени» (не имея раньше никаких орденов). Говорю: в 1813 г., следовательно, когда Филарету было 30 лет от роду. В 1814 г., одновременно с Иннокентием, он возведен в степень доктора богословия. В том же году, (значит, в возрасте 31 года) «за отличные труды и способность к образованию юношества» награжден пожизненным пенсионом по 1500 р. в год. В 1816 г., т.е., в год издания Филаретом его «Начертания церковно-библейской истории» от государя пожалован панагией (в сане архимандрита) и «высочайшим рескриптом выражена ему совершенная признательность за труды по академии»83. Так награждали богословов и, главным образом, церковных историков в начале 19 века. Иначе пошло дело в Николаевские времена и позднее. Усердные историки, вместо наград, стали получать, скорее всего, так называемые, нахлобучки, и встречали холодное равнодушие властей. Чем, в самом деле, награждались: Филарет Гомилевский, А. В. Горский, Голубинский, Терновский, Знаменский, И. Е. Троицкий и даже Болотов? Да кроме обычных наград, собственно, ничем. Да и обычные то награды не всем им доставались на долю. Что же касается нахлобучек, то им и счету нет. Ф. А. Терновский за свои церковно-исторические сочинения изгнан был из числа профессоров киевской дух. академии (и вскоре, от горя умер). А. Лебедева, нижеподписавшегося, едва-едва удостоили степени доктора за представленную, и публично защищенную, диссертацию в Московской духовной академии и долго косились на него, считая его вредным человеком и, чуть, не еретиком (как докажем это чрез несколько строк). Тогда как, например, профессора Субботина, удостоенного той же степени несколько раньше А. Лебедева, Синод утвердил без малейших придирок84, с последним произошла заминка. Его утвердили не сразу. От ректора академии потребовали светского отзыва о диссертации, чего раньше не делалось. Диссертация отдана была не для формального только заключения учебному комитету, но на рассмотрение, причем это рассмотрение поручено было исправляющему должность председателя этого комитета прот. Толмачеву (за болезнью о. Васильева, он исправлял его должность). На мое счастье, Толмачев составил лестный отзыв о моей книге85, и дело двинулось вперед. (Да и обер-прокурор Св. Синода гр. Д. А. Толстой едва ли допустил бы противное: он шел против регрессивных замашек духовных властей). Не благоволение к нашей диссертации выразилось, с формальной стороны, в том, что мое утверждение синодом изложено было в каком-то необычайном виде, удивившем тогда членов академ. совета. В силу официальной синодской бумаги выходило, что, как будто, Синод знать не знает, что за диссертация Лебедева, и что он рассматривал лишь делопроизводство по части этой последней; он, на всякий случай, стал в этом деле в сторонке. Указ Синода по данному поводу читался так: «находя образ действий Совета (только образ действий!), относительно присуждения степени доктора правильным, Синод, согласно с заключением учебного комитета, определяет утвердить Лебедева в предназначенной ему Советом степени». (Журналы Совета, 1879 г., стр. 174. Ср. журналы же за 1874 г., по делу Субботина). Кстати и очень кстати, припоминаю, что один из председателей Синода, митрополит петербургский, лично мне сообщал, что, когда в Синоде заходила речь о вредных по направлению профессорах духовных академий, то всегда указывали в пример меня и г. К. Прямее и решительнее Синод позволил себе выразить не благоволение за докторскую диссертацию знаменитому историку Е. Е. Голубинскому. (Нужно сказать, что в это время обер-прокурор Д. А. Толстой сошел со сцены и его место занял К. П. Победоносцев, при котором Синод почувствовал себя свободнее, в ущерб науке). Вот как Синод формулировал свое утверждение г. Голубинского в ученой степени: «Св. Синод слушали журнал учебного комитета86... и приказали: экстраординарного проф. Голубинского утвердить, в предназначенной ему Советом, степени доктора, поручив, при том, вашему преосвященству (т.е. митрополиту) заметить Совету академии, что при рассмотрении диссертаций, надлежит ему обращать внимание не только на научное достоинство сочинения, но и на соответствие общего направления с духом учения (!) и достоинством православной церкви (!), – что не всегда наблюдается Советом в должной строгости, как видно из этого и других одобренных Советом сочинений». (Журналы Совета, за 1881 г., стр. 88). В последних словах бросается камень в мой огород, ибо до времени утверждения Голубинского в степени, кроме меня, таковой же степени удостоены были в Московской академии лишь такие отчаянные консерваторы, и даже рутинеры, как архим. Михаил, архим. Сергий, С. К. Смирнов, Кудрявцев, Субботин, и, подходящий к ним под стать, проф. Иванцов-Платонов, соорудивший незамысловатое сочинение, а больше никого. А потому намек, заключающийся в разбираемых словах, приходится взять, единственно, мне на свою долю (и поделом!).

Получение степени доктора профессором П. В. Знаменским, хотел затормозить архиеп. Казанский Антоний, который в качестве добровольца составил quasi – убийственный отзыв о его диссертации, сказав, что докторант сгребал материалы «из подворотни». Но, так как обер-прокурором был в то время граф Толстой, то на мнение Антония не обращено было никакого внимания. Проф. Каптерев не был удостоен степени за первое, представленное им для получения степени доктора сочинение. Проф. Голубев тоже (хотя первое сочинение найдено было просто не полным, несомненно, вопреки всякой справедливости). Преподаватель Васильев не получил степени магистра от Синода за свое сочинение. Перечислим дальнейший ряд церковных историков, встретивших прещения в Синоде, или получивших от него замечания. К таким ошельмованным лицам относятся: проф. Н. С. Бердников, осторожнейший писатель, искавший степени доктора за историко-каноническое исследование (факт этот для меня совершенно непонятен!), Андреев, Спасский, И. Г. Троицкий и их же, Сам, Господи, веси... Магистранты и докторанты, со времени устава 1884 года, чтобы благополучно провести свои диссертации, долженствовали быть мудры, как змеи и просты, как голуби. Диссертация должна была неврежденно пройти через следующие инстанции: цензуру, искус рецензентов, контроль Совета (к этому прибавляли диспут для магистранта), ходатайство местного архиерея (он мог и отказать в таком ходатайстве, не изъясняя причин, что иногда и случалось), рецензирование книги, по назначению Синода, или членом Синода, или епархиальным архиереем, то или другое из числа подобных лиц, обыкновенно, представляло в Синод письменный отзыв. Наконец, сочинение рассматривалось в собрании Синода. Если Синод утвердил искателя степени, то это еще не конец делу: обер-прокурор мог не подписать синодского протокола и дело считалось затянувшимся, или, даже, провалившимся. Ведь, это же прогон сквозь строй! Поди, угоди на всех. Одному выкидывай научные знания, другому благочестие, третьему заяви себя православным, четвертому покажи обстоятельное знакомство с западной наукой, пятому – с отцами Церкви, и проч. А сколько отрицательных требований; не сходись в чем бы то ни было в воззрениях с протестантами, граф. Толстым, не вздумай поблажать раскольникам, не следуй Хомякову, Вл. Соловьеву (иногда Лебедеву, Голубинскому, Каптереву) и т. д. Я забыл сказать, что со стороны Совета назначаются для разбора диссертации: один специалист по предмету исследования, второй рецензент – это истинно Божеское наказание – есть аргус, оценивающий книгу лишь с точки зрения православия. Если хоть на одной стадии этого инквизиционного процесса выйдет зацепка, «пиши – пропало». Представлю два разительных примера. Магистерская диссертация доцента Аквилонова благополучно миновала все рифы и подводные камни. Рецензент, по назначению от Синода, член последнего, покойный епископ Виссарион (Нечаев) составил благоприятный отзыв... Казалось, все кончается счастливо, но, не тут-то было. С заднего крыльца забегает в квартиру обер-прокурора Победоносцева Н. Субботин, от имени раскольничествующего архим. Павла, указывает на опасные последствия от утверждения Синодом автора книги в степени, и Синод проваливает диссертацию. Другой случай. Первая докторская диссертация проф. Каптерева, хоть и не без препон (препоны были в самом начале развития процесса, но кое-как были преодолены), все же благополучно прошла длинный тернистый путь, достигла того, что и Синод присудил автору искомую степень. Но К. П. Победоносцев (думаю, не без вмешательства Субботина, заклятого Каптеревского врага) не подписал протокола87 и г. Каптерев принужден был написать новую диссертацию, с которой начались новые мытарства, но уже в ином роде: в Синоде усмотрели в ней недостаток эрудиции (посудите теперь по-человечески: каково было положение церковного историка – напишет он научную книгу, говорят: не православна, а наляжет на православие, глаголют: не достаточно учена. Удивительно напоминает сказку: прямо поедешь, то-то потеряешь, а вправо или налево – случится еще новая беда, но я рассказываю не сказку, а быль о живом человеке) и, наконец-то, ... он стал доктором, но уж не науки, а Бог знает, чего. Не доктором ли каприза властей88? Должен, однако ж, сказать, что монахи, искавшие степеней, достигали их непреткновенно: лиха беда протащить диссертацию сквозь иглины уши светской коллегии (кстати сказать, значительно терроризованной). Аквилонов, на добычу магистерского диплома, потратил 6 лет, Каптерев – докторского 7 лет, С. Т. Голубев – такового же 12 лет. А монахи добывали ученые степени, восходящие на утверждение Синода, в общем выводе–в 2 месяца: кассаций не бывало. Конечно, в настоящее время, ничего такого нет и быть не может. Однако ж, «выпады» против церковных историков и в настоящее время не прекратились. Разумею следующий факт. Некий архиепископ, в докладной записке на имя Синода, пальцем указывал на профессора-историка, служащего-де дурным примером для других, говоря прямее: на вашего покорнейшего слугу. На своем известном тарабарском языке Антоний доносил Синоду (а, несколько раньше, он возвестил то же самое et orbi) вот что. Сказав о том, что в дух. академиях студенты не имеют охоты слушать лекций профессоров (верно ли это показание – судить не могу), далее пишет: «не имея возможности заинтересовать их (студентов) своим залежалым литературным (на лекциях-το?) товаром (!), профессора-либералы (?) не сытым оком взирают на Трубецких (т.е., конечно, кн. С. Н. Трубецкого), Соловьевых (т.е., конечно, Вл. С. Соловьева) и Лебедевых (без сомнения, подразумеваюсь я, ибо на худшем счету никакого другого Лебедева не имеется) и, особенно, профессоров тюбингенцев, которые (кто эти: которые? Лебедевы или тюбингенцы – понять очень трудно: автор всегда пишет раньше, чем сообразит, что он пишет) приводят в восторг молодую орду (что это за орда? Студенты ли московского или тюбингенского университета – сам околоточный не разберет и, меньше всех, сам автор) своими кощунственными выходками над святыми (да разве протестанты признают святых?), своим бесшабашным отрицанием книг свящ. Писания, таинств церкви. (А, что, ведь, пожалуй, тут наш писатель говорит о Моск. университете. Поймите ж его!), Приснодевства Богоматери, Божества Спасителя и пр., и пр. Сколько заманчивого материала для плагиата – празднословит автор – для рукоплесканий, а взять его целиком и открыто, пока невозможно» (Курсивы наши. Чит. «Отзывы архиереев по вопросу о церковной реформе. т. II, стр. 128. Спб. 1906). Бедные профессора академий! Сколько они должны переносить обид от, ими же выбранного, почетного (?) их члена? Что касается меня, то непонятно, к чему он в чем-то противоправославном стал изобличать меня только теперь? Почему он не сделал этого ранее, в то время, когда я, под его начальством, профессорствовал в Моск. духовной академии? Тогда я неопровержимо обличил бы, а в настоящее время я должен лишь глотать эти безвредные пилюли.

Но возвратимся к прерванной нами речи о наградах, которые не уготовлялись для церковных историков в Николаевское и последующее время, и о наказаниях для них же, на которые не скупилась эта эпоха. По правде сказать, шли в гору тогда деятели по части исторической науки, положим, умные, но совершенно отсталые, вроде Η. И. Субботина, понимавшие православие в духе «Пращицы», «Рожнеца духовного», «Камня веры», «Меча духовного», «Щита веры», и творений: «об иге неудобоносимом и об иге благом»; причем, в своем амплуа столпов православия, подобные лица служили тормозом духовного просвещения и богословской науки, опираясь при этом на высшую духовную власть и обер-прокурорский авторитет. В 1894 году оставил службу в Моск. академии Субботин с аннинской звездой, тайным (sic!) советником, а в 1895 году проф. Голубинский, бывший немного моложе его по службе, – статским советником и с Владимиром в петлице (= экзекутору Московского университета, имеющему тот же чин и украшенному орденом св. Равноапостольного Владимира 4-ой степени, человеку с, так называемым, домашним образованием)89. Но попробуйте сравнить сочинения того и другого – Субботина и Голубинского – и тогда только поймете: кто действительный генерал от науки и подлинная звезда ее?

Возможно, что на устах немалого числа читателей наши рассуждения о «наградах» вызовут улыбку неодобрения, ибо ныне награды орденами и чинами потеряли всякий смысл. Но ведь, назад тому 10 – 20 лет было не так, а мы говорим о прошедшем, во вкусе этого прошедшего. Далее, указывая на те награды, преимущественно за церковно-исторические сочинения, которые так щедро сыпались на архиепископа Мефодия, на Иннокентия и Филарета, мы этим хотим засвидетельствовать о первоначальном очень сочувственном отношении не только высшего духовного начальства, но и самой Верховной власти к разработке только что нарождавшейся церковно-исторической науки: по-видимому, раньше понимали ее значение лучше, чем, как стало позднее.

Приложение Б

Мы наблюдаем очень любопытное явление. В начале 19 столетия цензура была очень снисходительна90. Мнения Иннокентия, сейчас отмеченные, потом не имели прав гражданства до 17 октября. Как сильно изменились времена после Иннокентия, и к худшему, можно видеть из следующих примеров. Приведем лишь немногие, притом, касающиеся исключительно церковных историков. Преследование книги проф. Ф. Терновского: «Греческая церковь в период всел. соборов», начато духовной цензурой, которая, по наущению грекофила Т. И. Филиппова, составила доклад для синода, очень неблагоприятный для автора. А поводом ко вмешательству ее было то, что книга выпущена, обойдя духовную цензуру, с разрешения историко-филол. факультета киевского университета. Другие церковные историки выпускали в свет свои сочинения, более или менее расходившиеся с традиционными взглядами, или, пользуясь благоприятным случаем, или же пускаясь на хитрость. Я мог напечатать свою диссертацию, потом причинившую мне неприятности, лишь благодаря бесконечному добродушию редактора одного дух. журнала и, благодаря халатности цензора последнего, цензора не заглядывавшего в цензируемый им журнал. Второе же издание ее появилось в свет, вследствие замечательной смелости петербургского цензора архим. Василия (Грекова), моего ученика, который, быть может, на его счастье через месяц после этого события скончался. Книгу: «духовенство древней церкви» цензура, как я хорошо понимал, не пропустила бы. В виду этого, я сделал так. Печатал ее отрывками в дух. журналах, причем трудно было понять, к чему все это сводится. А, когда я таким способом напечатал почти всю книгу, я представил журнальные оттиски в цензуру, а цензура, видя, что вся книга по частям уже была одобрена раньше к печатанию, не имела нужды еще раз пересматривать ее. И вот, книга явилась в свет. Проф. Е. Е. Голубинский первый том своей истории напечатал, благодаря самоотверженности ректора академии С. К. Смирнова, пропустившего его, в качестве диссертации. Но с печатанием второго тома той же истории вышла многолетняя заминка, и, если этот том напечатан, то это случилось при исключительных обстоятельствах, повествовать о которых еще рано.

Для спасения диссертаций от видимых и невидимых врагов, приходилось поступаться даже научными открытиями. Так, мне самому пришлось собственноручно в лучшем сочинении похерить наилучшие страницы, пред его печатанием. Проф. Спасский, в своей диссертации, разъяснил, что в актах 3-го всел. Собора, в качестве авторитетных святоотеческих свидетельств, фигурировали отрывки из произведений еретика Апполинария. Страха ради иудейска, боясь за судьбу диссертанта, я зачеркнул эти превосходные страницы. В этом случае, я должен был чувствовать то же самое, что почувствовал бы вегетарианец, если бы его принудили собственноручно зарезать курицу. О себе самом прибавлю еще следующее. Некоторые ректора Моск. академии оказывались не особенно благосклонны к моим церковно-историческим работам. Так о. А. X–ий, о. А. С–ий, при печатании моих статей в академическом журнале преграждали доступ сюда или страницам, или, даже, целым главам из них. Мотивы в этом случае были не одинаковы; первый руководился этической или, точнее сказать, монашеской точкой зрения; а последний имел при этом оберегание своей репутации в глазах начальства от упрека в небрежности при исполнении своей цензорской обязанности. Впрочем, жаловаться много на первого, пожалуй, – грех, прямолинейнее действовали остальные91. Но образ действования этих последних для нас совершенно непонятен. Неслыханное дело, чтобы ректор отвечал за подчиненное ему лицо профессорского звания. Напротив, мы знаем обратные случаи, когда корпорация профессоров дорого платила за небрежность ректора. Разумеем следующий случай. В Прибавлениях к твор. св. отцов печатались письма Иннокентия Камчатского, впоследствии митрополита Московского, к известному А. Н. Муравьеву; обязанность цензировать документы, печатаемые в журнале, по правилу, принадлежала ректору. А, между тем, в одном из напечатанных писем оказалось порицание на Исидора, митрополита петербургского, который тогда еще был жив92. Моск. митрополит, Иоанникий, неизвестно по каким побуждениям, решился стать на защиту Исидора и наказать журнал, а через него и всю профессорскую коллегию.93 Он публично дал нагоняй проф. П. И. Горскому, который, хотя и состоял одним из соредакторов журнала, но никакого отношения к проступку журнала не имел. Дело происходило на обеде, данном преосв. Виссарионом в Москве по случаю посвящения его в епископы и в моем личном присутствии. Сконфуженный Горский мог только молчать, тем более, что Иоанникий не хотел слушать объяснений цензора. Но этого мало: митрополит навсегда лишил журнал привычной для него субсидии из, так называемых, кафедральных сумм, и очень значительной, ибо этим путем, безусловно, покрывались все денежные недочеты по изданию журнала. Так повелось со времен митрополита Макария Булгакова. Ректором в это время, когда произошел рассказанный случай, был о. X. С–в; предпринимал ли он какие-либо меры ко вразумлению митрополита, разъяснял ли ему, что главным виновником инцидента был сам он X, неизвестно.94 А корпорация профессоров, по обычаю того времени, безмолвствовала и отвешивала поклоны. Для правильного понимания всего дела, нужно сказать, что и изданием писем Иннокентия заведовал не профессор. После этого, академический журнал сел на мель и должен был изменить свой ученый характер, превратившись в полу-публицистический, в форме Богослов. Вестника. Но я еще не все сказал о себе. Мне как-то особенно не счастливится, и это, даже, после достопамятного 17 октября. В некоем духовном журнале одну большую мою статью цензура совсем не пропустила, а две других разрешила напечатать чуть ли не против своего желания. Боюсь, что и сию минуту незримая для меня цензура немирным оком смотрит на эти мирные мои строки. А почему так – неизвестно. «Книг св. Писания, таинств церкви, приснодевства Богоматери, Божества Спасителя я не отрицаю, кощунственных выходок над святыми» не позволяю себе – в чем, по-видимому, подозревает меня известный сердцеведец а. А. (см. Приложение А). Похвалюсь даже, что в 1905 г. я выпустил книгу, добровольно, а не из-под палки, как бывает в духовных школах, в защиту приснодевства Божией Матери («Братья Господни»), но защищал оное не против тюбингенцев, которых так боится о. А. и которые нисколько не интересуются этим вопросом, а против протестантских ортодоксалов.

Многострадальная духовная Академия (название собирательное), пора тебе иметь свою истинную историю: после 17 октября ты вольна это сделать. Наше время демократическое, мужицкое. Такова должна быть и твоя история, т. е. должна быть написана так, как пишется мужицкая история, слезами, и даже кровью. Она должна поставить своей задачей повествование об атрофированных мозгах, и сожженных, искалеченных совестях.95 Твоими историками не могут быть ни Чистовичи (какая чиновничья фамилия!), ни С. Смирновы, ни Аскоченские, ни Макарии Булгаковы – все это историки-чиновники, послушно исполняющие всякие приказания начальства и цензуры; не может быть твоим историком и проф. П. В. Знаменский с его художественными характеристиками: не по вкусу нам теперь и такая история. Все это историки старой России. Твоим незаменимым историком мог бы быть один Ф. А. Терновский, проф. Киевской духовной академии и университета св. Владимира, доктор русской истории, истинный москвич, но лучший москвич, он сам был «искушаем», и в состоянии был бы «искушаемых» описать, а также воспроизвести эпопею подлинно «униженных» и подлинно «оскорбленных»; но он убит. А праздное его место остается никем не замещенным. С. М. Соловьев, в своих записках, напечатанных в Вест. Евр. называет нашего ректора А. В. Горского «мумией», выставляя его жертвой прежнего академического режима. В. С. Соловьев подтверждает этот отзыв. Но знаменитый философ ошибался, хотя и лучше своего отца знал Горского. Последний был ученым либералом в лучшем смысле этого слова, и это скажут все лица, близко знавшие покойного; но он держался пословицы: «ешь пирог с грибами, а держи язык за зубами» (это – черта характера, и, как таковая, не заслуживает порицания), но этого совершенно не ведал Вл. С. Соловьев. Но, если эта характеристика не относилась к Горскому, то под нее подходило великое множество «птенцов» наших академий. Главный ужас заключается в том, что представители академической науки и не знали того, что они на самом деле мумии (как во всяком разговоре исключаются присутствующие, так в моей статье, по тому же правилу, исключаются живые, ныне здравствующие). Зрелище похожее на то, как, если бы обитатели могил, в своих саванах, вздумали танцевать вальс. Представители рассматриваемой науки не знали того, что они были мумиями, как не знал Мольеровский крестьянин, что он всю жизнь говорил прозой. Да, история православной духовной академии должна быть написана слезами и кровью. В ней жилось припеваючи только таким лицам, которые бесцеремонно рассуждали так: «в нашей церкви хозяин Св. Синод, а, если домохозяин прикажет, например, окрасить свой забор полосами красными, синими, зелеными, желтыми, то мастер должен исполнить волю приказавшего». Эти слова, говорю откровенно, наводят на меня ужас; и мне кажется, если бы, уважающий свое достоинство, человек последовал бы им, то он мог бы найти утешение себе лишь в чаше зелена вина. Ведь, дело идет о науке, – истине, об искажении образа Божия в человеке. Но скажут; кому же принадлежат эти слова? Ни за что не угадаете! Это слова знаменитого философа Московской Духовной Академии Кудрявцева, слышанные мною лично из его уст (это изречение, раз, я с неодобрением цитировал на одном духовно-академическом товарищеском обеде – и чуть не был забросан за это тарелками: так мало у нас понимают ужас этих слов!)

Под влиянием, в высшей степени, неблагоприятных условий, наша богословская наука совсем забыла, что для нее образцом должен быть один Христос. Христос же наименовал себя «Истиной» (Ин. 14:6) и разъяснил, что «истина» рождает «свободу» (– 8:32), под которой он разумел отсутствие всякого нравственного гнета, стеснений и формализма (– 4:23; слич. 3:8). Синедрион не хотел слушать Основателя христианского богословия, и ничего хорошего для синедриона отсюда не воспоследовало. То же будет и всегда.

* * *

1

Подробности о Досифее и Мелетии: А. Лебедева. История греко-восточной церкви, стр. 63–68. Спб. 1904. Изд. 2-ое.

2

См. мою статью: «Условия развития церковно-исторической науки у нас». Бог. Вестн., 1907, апрель. А так же мою же книгу: «Церковная историография».

3

Начертание жизни и деяний (?) Мефодия архиеп. Псковского и т. д., стр. 5–10; 25–26. Москва, 1823. (Издание редкое). Но здесь жизни Мефодия и его сочинениям посвящено лишь 24 страницы, остальное же пространство в книге заполнено балластом – проповедями Мефодия.

4

С. К. Смирнова. История Троицкой Лаврской семинарии, стр. 179. М. 1867. Начертание жизни Мефодия, стр. 11–18.

5

Начертание жизни Мефодия, стр. 11–18.

6

Начертание жизни Мефодия, стр. 19.

7

С. К. Смирнова. История Троицкой семинарии 489. Поучительную картину нравственных отношений Мефодия находим в «Начертании жизни» его, 23–24.

8

С. К. Смирнова. История Моск. дух. академии, стр. 283. Μ. 1879. Из библиотеки приснопамятного Мефодия и у меня в настоящую минуту находится под руками четыре латинских тома с надписью: ехlibris Methodii а Smirnow (по-видимому, сделанной от руки жертвователя).

9

Начертание жизни Мефодия, стр. 11–18.

10

«Извлечение из писем митр. Платона к архиеп. Мефодию» (сообщение проф. П.С. Казанского). Чтен. в общ. люб. дух. просвещ. 1877, материалы, стр. 54.

11

Там же, стр. 46 примеч.

12

Там же, стр. 54

13

Точное заглавие книги помещено ниже. См. там, в книге стр. 149 –150.

14

«Извлечения из писем», стр. 54–55. Следует заметить, что в одном из своих писем Платон упоминает о получении Мефодием письма от императора Павла, чуть ли не в год восшествия его на престол. Платон считает это важным отличием (стр. 52).

15

«Начертания жизни Мефодия, стр. 27. См. «Покушение на жизнь Мефодия» (ст. Н. Розанова): Истор. Вестн.1887», октябрьс. кн. В начале 19 века церковных историков щедро награждали; но не так стало потом. Но об этом подробнее, ниже.

16

С. К. Смирнова. История славяно-греко-лат. академии, 296. М. 1855.

17

История эта почему-то не была переведена и на русский язык.

18

Liber historicus, р. 1.

19

Liber historicus, р. 1–2

20

Эти немногие замечания Мефодия против Центурий добавим еще следующими: нами было уже сказано, что у нас под руками имеется экземпляр Центурий из библиотеки этого архиепископа. В нем мы находим на полях страниц критические отметки, сделанные собственной рукой жертвователя, и выражающие его нерасположение к этому произведению. Любопытства ради выпишем некоторые из этих отметок. Так, в I томе, на стр. 371, против неуместного сравнения монахов с медведями н мизантропами, Мефодий написал: Quorsum haec? К чему это? На стр. 867 составители Центурий, объясняя слова: 1Тим. 3 «епископ должен быть одной жены муж», говорят, что это значит: «епископ не должен зараз иметь многих жен». Против этих строк Мефодий написал одно слово: falleris! лжешь! На стр. 995 читаем такую мысль: «тот не может иметь силы для добродетели, кто захочет обладать тленным богатством». Против этого места Мефодий написал: Lutherum refert! Это относится к Лютеру! Некоторых заметок мы не разобрали, вследствие слитности букв. Приведением этих заметок Мефодия, мы хотели выразить благодарность давнему жертвователю книг, дабы он зрел с неземных высот, что книги его и в 20 веке имеют читателей.

21

Обстоятельнее о Магдебургских центуриях и о Мосгейме см. в моей книге: «Церковная историография». Спб., 1903. Изд. 2-е.

22

Liber hist. р. 2, 3, 6.

23

Liber hist., р. 9 –10

24

Церк. история Мелетия издана на новогреческом языке, хотя написана была по старо-гречески. Подробнее, в моей «Истории греко-вост. церкви» (loc. сit).

25

Liber hist., р. 42–43.

26

Conf. р. 191, 197.

27

Разумею проф. А. М. Иванцова, «Ереси и расколы первых веков», стр. 316–317. М. 1877

28

Lib. hist. р. 192, 217

29

Lib. hist. р. 226

30

Lib. hist. р. 227

31

Liber historicus, р. 256–262.

32

См. об этом мою «вступительную лекцию по истории церкви» в университете. (Богосл. Вестн., 1895, т. 3 и отдельно).

33

Собрание мнений и отзывов м. Ф–та. Том I, стр. 31.

34

См. об этом мою «вступительную лекцию по истории церкви» (Loco citat.).

35

Собран. мнений и отзывов. I, 70, 72.

36

По авторитетным словам самого Филарета, преподаватели даже духовных академий и, притом, в конце 30-х годов брели по сей книге (т. е. еписк. Иннокентия) по чужому следу, не рассуждая, хотя им об этом и напоминали. С. К. Смирнова. История моск. дух. акад., 226. М. 1879.

37

Жизнь Иннокентия была описана не раз. Самым обстоятельным образом в статьях Христ. Чтения (в 1884–5: «Иннокентий еписк. пензенский»). Число этих статей очень велико, именно пять (не менее 130 стр.), хотя, на самом деле, биографические сведения об этом историческом лице очень скудны. Автор – прот. В. Жмакин – захотел изучить это лицо в связи с условиями того времени, когда жило оно; от этого то и получилась протяженность Иннокентиевой биографии у жизнеописателя. Произведение о. Жмакина достойно Иннокентия. Напрасно только он называет отзыв проф. Чистовича о церковной истории Иннокентия «ученым отзывом» (1884, I, 424). Слишком много чести для Чистовича, писавшего историю академии в качестве историка-чиновника, а не ученого историка. (Отзыв занимает 11 строк и не чужд фраз, например, автор говорит: «дух истории превосходный». Дух превосходный – точно дело идет о кадетских корпусах. См. подробнее ниже). Не тщательно о. Жмакин собрал пособия для оценки Иннокентия, например, не обратил внимания на наш «отзыв» об Иннокентии (появившийся в прибавл. к твор. св. отцов – и отдельно; он вошел в состав одной книги, выпущенной еще в 1881 г., подробнее ниже). Не отличаются ясностью его суждения о нравственном достоинстве отношений митр. Филарета к Иннокентию – предмете, оценка которого колеблется. (Но об этом ещё будет речь). Напрасно автор отказался от исследования сочинений Иннокентия. Предлог, под которым он сделал это, не заслуживает уважения (ibid. 426). О. Жмакин мог бы сказать прямо, что подобная задача ему не по силам. Отыскать источники «Начертания» вовсе нелегко, а это дело неизбежное для исследователя указанной книги. Мог ли взять на себя эту работу автор? Нужно сравнить, далее, все издания начертания между собою, чтобы определить, насколько улучшен или ухудшен текст книги? Когда? Кем? Зачем? Следовало подвергнуть критике другие сочинения Иннокентия. Сочинение биографии – игрушка, в сравнении с подобным трудом. Требовалась работа сухая, кропотливая, неблагодарная, но ученая. – Сохраняет свою ценность и предисловие к письмам Иннокентия к кн. Мещерской, составленное проф. О. Бодянским. («Чтен. в обществе истории и древностей”, 1874, кн. 4 и отдельно: М. 1875; письма и предисловие, разумеется, изданы вместе). Предисловие это есть краткая биография, которая, не смотря на сжатость (I–XII стр.), отличается обилием известий и теплотой чувства. Можно указать еще на сочинение преподавателя Д. Троицкого: «Иннокентий, очерк его жизни и деятельности» (Пенза, 1882). После Бодянского и Жмакина, оно почти ничего не дает. Жаль, что он, во многих случаях, рабски следует проф. Бодянскому. В «предисловии» последнего встретилась опечатка, сказано: «митр. Филарет пережил Иннокентия без малого 40 (вместо 50) годами»; Троицкий повторяет эту опечатку (стр. 37), не смотря на то, что внес в свою брошюру из Бодянского не только даты жизни Иннокентия, но и Филарета. Автор, по моему мнению, косноязычен и везде пишет: «Шушков», вместо Сушков, сбивая тем с толку неопытного читателя его произведения.

38

Бодянского. Предисловие к письмам, стр. 7 – 8.

39

Вместо примечания см. Приложение: А, в конце статьи.

40

Троицкого. Иннокентий епископ, стр. 5.

41

Ibid. 14.

42

Письма Филарета и Иннокентия к графу Потемкину. Русск. Стар. 1883, апр. стр. 48.

43

Записки протоиерея Виноградова. (1800 – 1836). Русск. Cm., 1878, Август, стр. 564.

44

Бодянского. Предисл. к письмам, стр. 8.

45

Прот. В. Жмакина. Иннокентий. Христ. Чт. 1884, т. I, 792.

46

Письма Филарета и Иннокентия. Loc. cit., июнь, стр. 558.

47

Бодянского. Предисловие к письм., стр. 3, 9. Троицкого. Иннокентий, епископ, 29, 33–31, и много в статьях прот. Жмакина.

48

Бодянского. Предисл. к письм., стр. 4.

49

Навоз, грязь

50

У Бодянского. Письмо 23 к княг. Мещерской, стр. 31.

51

Русск. Архив, 1889 г., июнь, стр. 228.

52

Русск. Архив, 1892 г., дек., стр. 376.

53

Записки прот. Виноградова. Русск. Стар., 1878, авг., 565.

54

Проф. Бодянский. Предисл. к письм., стр. 11.

55

Проф. Бодянский. Предисл. к письм., стр. 9–10.

56

Loc. cit., стр. 170.

57

Прот. Жмакина. Иннокентий. Loc., cit., 1885 г., т. 2, 169.

58

Иннокентий епископ. Хрис. чт., 1884, I, 420; II, 791; 1885, II. 136, 171.

59

Письма митр. Филарета к А. Н. Муравьеву. Предисловие, стр. 3–8. Киев, 1869. Тот же рассказ, почти буквально, встречается у Сушкова. Записки о жизни митр. Филарета, 109–111. М. 1868. Первоисточником служит рассказ Муравьева, который еще в рукописи сделался известен Сушкову и последним внесен в его книгу, по-видимому, без дозволения записчика рассказа, т. е. Муравьева.

60

Христ. Чт., 1885, т. II, 170 (известие извлечено о. Жмакиным из рукописи).

61

Бодянского. Предисл. к письмам, стр. 2 и 12. О. Жмакин пишет о почтенном профессоре: «компетентный Бодянский колеблется признать Филарета врагом Иннокентия, но и не высказывается в пользу первого», причем, цитирует стр. 1–3 предисловия. Но, из трех этих страниц, Бодянский касается вопроса только на одной (2) и прямо высказывается в пользу Филарета. Смеем сказать, что почтенный протоиерей возводит напраслину на профессора московского университета.

62

Письма Филар. и Иннок. Loc. cit., стр. 53–55.

63

Собрание мнений и пр. митрополита Филарета, I, стр. 352.

64

Христ. Чт., 1885, т. 2, 171.

65

Митр. Филарет был всегда и во всем велик. Это аксиома: ранее я не занимался Филаретом и не понимал его; но, когда прочел его многочисленные письма к Антонию (4 тома), Иннокентию (не Пензенскому), Филарету, Алексию, Муравьеву, родным его и др.–я полюбил его всей душой и считаю его гуманнейшим человеком, но скрывавшим свою гуманность под маской официальности. По моему глубокому убеждению, по крайней мере, нам, русским богословам, нужно помнить правило древних римлян: «жены цезаря да не коснется подозрение». (Плодом моих домашних занятий Филаретом была публичная речь, произнесенная в Моск. Епархиальном доме 1 декабря–именины Ф-та – 1904 года и напечатанная в Душеп. Чт. за 1905 г. Она издана дважды, сначала мною в виде оттисков, а потом вошла в серию т. н. «Троицких Цветков» (№ 49), издаваемых нашей лаврой (1906 г). Великий грех лежит на образованном духовенстве (да и на Синоде), что до сих пор мы не имеем биографии Филарета (даже «холстомер» графа Толстого, и тот имеет свою биографию!) По моему мнению, неотложно нужно создать в Москве «Филаретовское общество», как существует в Англии Шекспировское общество, а у нас Пироговское. Материалов для изучения хватит на сто лет. Сравните «воспоминания» Пирогова, хотя бы, с «собранием мнений и отзывов Филарета» и вы поймете: кто из них двоих «больше».

66

Зависимость Иннокентия от Шпангейма и Вейсмана была отмечена мною и раньше («Церковная историография» и т. д. стр. 530–531. Спб. 1903), зависимость же его от этого последнего историка была доказана даже на примерах (ibid., 300–302). К сожалению, очень долго держался в нашей науке неправильный взгляд на вопрос о зависимости Иннокентия от западных историков. Проф. Чистович, без всяких оснований, вероятнее всего, путем умозаключений, утверждал, что сочинение нашего автора составлено на основании Магдебургских центурий и Барониевых аннал (История Петерб. дух. Акад.» стр. 239. Птб. 1857). Эго лживое сообщение начали повторять другие писатели: Д. Троицкий (Иннокентий, стр. 11), даже аккуратный историк Доброклойский (Руководство, вып. IV, 256); ко мнению Чистовича, без оговорок, присоединяется прот. Жмакин («Хр. Чт.» 1884,1, 421) Ни один из этих авторов не заслуживает ни малейшего извинения, ибо моя поправка мнения Чистовича сделана еще в 1889 году (см. мою книгу. Очерки развития протестантской церковно-истор. науки, стр. 58–60. М. 1881, а ранее, в моих статьях: Прибавл. к твор. св. отцов за 1880 г.). Но, к счастью, в последнее время, свет начал пробиваться сквозь мрак. В «правосл. богосл. энциклопедии» т. V, в статье об Иннокентии изложен мой взгляд на Иннокентия, а не Чистовича (т. V, ст. 954. Спб. 1904). На беду автора данной статьи, он не мог воспользоваться от меня биографическими сведениями об Иннокентии (за их отсутствием), а, потому, наговорил много достойного плача (для энциклопедии; он говорит, что Инн., первоначально, был назначен архиереем в Уфу (?), что назначение это произошло в 1816 г. (?), значит, его управление епархией продолжалось три с половиной года (!!); утверждает, что его посвящение во епископы происходило 22 февраля. Все это ошибки. Кроме того, он говорит, что «Начертание» Иннокентия выдержало шесть изданий, но почему же у меня под руками седьмое издание 1849 года? (ibid. 953). Впрочем, нужно помнить: то было Лопухинское издание энциклопедии, теперь же, под руководством новой редакции этой же энциклопедии, ничего такого, надеемся, в будущем не встретится – в этом словаре. Имея обыкновение давать себе отчет не только по части достоинств, но и недостатков тех произведений, которыми нам приходится руководствоваться, мы приняли на себя труд открыть источник перечисленных ошибок данного автора статьи в энциклопедии, т. е. мы хотели узнать, кто вводил в заблуждение его, дабы снять с него ответственность за непозволительные ошибки; но, пересмотрев всю литературу об Иннокентии, ничего подобного в ней не нашли. Остается думать, что доверчивый автор писал свою статью со слов «какого-то дворянина, а, может быть, и князя», о которых баснословил дедушка Крылов.

67

Мне кажется, что в сочинении Иннокентия есть капля и Филаретовского меда. В одном из писем Филарета к отцу, относимом к 1815 г., говорится; «Суетам конца нет. К библейской корректуре (речь идет о его Библейской истории), мною держимой, присоединилась корректура Церковной истории (конечно, Иннокентия), которую, какова ни есть, я (обратите внимание: я) должен был представить в печать” (Письма к родным, № 178. М. 1882). Трудно допускать, чтобы Филарет, говоря о том, что он представил сочинение к печати, разумел простую передачу его из одних рук в другие: нужно думать, что он редактировал сочинение. На это уполномочивает и выражение: «присоединилась корректура» ... Здесь нельзя разуметь механической типографской корректуры, ибо таковую мог держать сам Иннокентий, служивший в это время в Петербурге же. – Кроме того, Филарет считал нужным рассматривать историю по столетиям, то же делает и Иннокентий. Предметы, о которых должно трактовать при изучении того или другого столетия, указаны были Филаретом еще в 1810 г. те же самые, какие видим и у Иннокентия и порядок их рассмотрения тот же. (Сличи конспект церк. истории, составленный Ф–ом для Петербургской академии: Собрание мнений и отзывов Филарета, т. 1, стр. 27–28 – с церк. историей Иннокентия, отделение (или том) II. Да и слог «Начертания» более походит на Филаретовский, чем Иннокентиевский: последний очень жив и не выдержан, близок к разговорному.

68

Начертание церковной истории, стр. 6, 16, 18, 19. М. 1849. Издан. седьмое.

69

Там же. Предуведомление § IV.

70

Там же. Предуведомление стр.51

71

См. в конце статьи: Приложение Б.

72

Там же, стр. 26.

73

С какой грустью мы прочли отзыв о книге Иннокентия в «Сборнике отзывов Учебного Комитета при Синоде», отзыв ребяческий воображающий, что главное дело в учебнике доступность изложения и правильная транскрипция имен собственных (стр. 289–290. Спб. 1877). Научный прогресс по части церковной истории в семинариях начнется тогда, когда Учебн. Ком. перестанет вмешиваться в преподавание семинарских наук (Слич. приложение А.).

74

Нужно помнить, что книга Иннокентия появилась назад тому 90 лет (1817–1907 г.). И каков позор! Так мы и до сего дня не опередили чахоточного церковного историка десятых годов прошлого века!

75

Митроп. Евгения письма. Русс. Арх., 1889, июнь, стр. 171. 186.

76

Собрание мнений и т. д. I. стр. 352. Есть отзыв Staudlina об Иннокентии, но он замечателен только тем, что немец обратил внимание на русскую церковную историю Иннокентия (Geschichte und Literatur der Kirchengeschichte Hannov. 1827, S. 230).

77

Выражение Филарета о сочинении Иннокентия: «дар неодновременный» возбуждает недоумение. Почему он называет его произведением неодновременным, когда оба тома (отделения) появились, как значится на них, в 1817 году? Разрешению этого недоумения помогает письмо Филарета к гр. Потемкину, от 20 октября того же года. Здесь корреспондент пишет: в знак памяти «примите, при этом, от о. Иннокентия первое отделение церковной истории, им издаваемой. Теперь он продолжает, и скоро окончит издание остальной части» (Письма Филарета и Иннок., loc. cit., стр. 60). Из этого следует заключить, что второй том, действительно, появился в 1817 же году, но в самом конце его.

78

С. К. Смирнова. История Моск. дух. академии, 225–226.

79

Прот. Жмакина в Христ. Чт., 1884, т. I, 424.

80

Филарета архиеп. Черниговского. Обзор русск. дух. литературы, т. II. стр. 145.

81

Theologische Literaturzeituug, 1890, S. 502.

82

Прот. Жмакин. Иннок, еписк. пензенский. Хр. Чт., 1881, ч. I, 131.

83

Сведения о Филарете взяты из его послужного списка (Сушкова. Записки о жизни Филарета. Прилож., стр. 42. М. 1868 г.

84

Журналы Совета моск. дух. академии, 1874 г., стр. 112.

85

Он напечатан в Страннике, 1880, январь.

86

Чем был в те времена, а главное позже этот самый учебный комитет, об этом смотри превосходный «доклад», составленный профессором Η. Н. Глубоковским: «Об учебном комитете – в связи с состоянием духовной школы в исторической перспективе» (Журналы и протоколы предсоборного присутствия. Прилож. к журналу 5-го отдела, № 29). Этот «доклад» изображает тот умственный разврат и то измывательство над бедной богословской наукой, какие характеризовали это под синодское учреждение. Скажу прямо это не «доклад», а обстоятельнейшее повествование, написанное, можно сказать, слезами и даже кровью. В таких работах мы нуждаемся, особенно, в наше время. Бросим же писать лжеисторию и панегирики, которые заставляли и нас сочинять, вместо истинной истории, до 17 октября. Из доклада открывается, что высшей степени распущенности и озорства, комитет достиг в последнее десятилетие обер-прокурора К. П. Победоносцева, этого идеального обер-прокурора. К. П. Победоносцев был умнейший и добрейший человек, о доброте его я сужу по собственному опыту: как второго Филарета не будет в истории русской церкви, так другого Победоносцева не будет сидеть на обер-прокурорском кресле в Синоде. И, однако ж, вот, что видим... Отчего же это? Дело ясное: К. П. Победоносцев, вместо того, чтобы смотреть за подчиненными, к чему он и призван Высочайшей Властью, сидел и сочинял многочисленные «московские сборники» и по годам, держа в руках греческий лексикон, исправлял русский перевод Нового Завета. (Этот перевод теперь издан и поступил в продажу). Всякая литературная деятельность архиереев и высокого административного сановника, выходящая за пределы их прямых обязанностей, есть, по моему убеждению, кража, кража того времени, которое они могли употреблять с большею пользой, в интересах своего служебного долга. Победоносцев, углубленный в свое лигературничанье, отдал бразды правления лицам, того не заслуживающим. Это – темное пятно в исторической деятельности почившего великого человека, память которого я, как историк, глубоко и искренно почитаю.

Но возвратимся к докладу г-на Глубоковского. Если бы этот доклад, заключающий 1–60 столбцов петита, напечатать обычным шрифтом, и в принятом формате, то он в полтора раза превосходил бы магистерскую диссертацию о. Антония Коржавина, принятую и увенчанную доавтономной академией, напечатанную, так называемыми, евангельскими буквами и, притом, так, что каждый период начинается абзацем. Значит, г. Г–вский мог бы получить за этот доклад, при его несомненных достоинствах, ученую степень, как иногда получали ее за семестровое сочинение, исправленное и дополненное.

87

И эта музыка повторилась не раз. Синод неоднократно утверждал дело московского профессора, а Победоносцев все не подписывал протоколов. В виду этого, синод, наконец, уступил обер-прокурору, тем более, что выяснилось одно обстоятельство, совершенно случайное, но, клонящееся во вред рассматриваемой диссертации.

88

Не будет нескромностью сказать, что г. Каптерев явил себя героем, когда добивался при позорном уставе 1881 года (этом, как говорят, подарке митроп. Сергия Ляпидевского) докторства и, наконец, добился. С другими профессорами случалось еще худшее. У них опускались руки. Да, например, у кого же это, спросит неблагосклонный читатель? Да у талантливейшего В. В. Болотова!! При введении сказанного устава – пустота б его побрала, как выражался мой покойный дед, – Болотов отложил попечение о написании докторского сочинения на намеченную и, вполовину обработанную им тему, потому что не хотел, как он сам говорил, «лезть в драку с этим уставом». Дело в том, что покойный Болотов открыл «одно сочиненьице Нестория», заключавшее «критику на (св.) Кирилла». «Чего доброго, опасался он, наши «камни» (эти камни бесподобны в устах скромнейшего профессора) возопиют: зачем извлекают на свет сочинения еретиков? Зачем занимаются изучением их?» И вот, ученейшая диссертация, не увидала света (Скажите: где что-либо подобное встречается в мире?). Но, за то и достается же этому – с позволения сказать – уставу от В. В. Он называет его «охочим до древомаслия» (постного масла). Или же он пишет: «Новый устав хочет научного бесплодия, новый устав положил есть тьму», он называет его «горою гелвуйскою». При существовавших тогда порядках, сам Болотов, по его словам, мог бы ожидать для своей диссертации «с обретением Нестория – верного fiasco», «Я не настолько наивен, чтобы дразнить быка (и это выражение великолепно в устах самого тихого человека, т. е. Болотова) красным, в виде Нестория в заголовке». И так не мог писать даже на безобидную тему о каком-то Нестории (учение которого, по секрету сказать, несомненно живет в нашей церкви) – кто же? Вероятно, первый профессор тех времен. Итак, мы видим, что это был не устав, а какая-то пещь халдейская, «порядки же тогдашние» были нирваной для науки. (Из писем проф. Болотова. Христ. Чт., 1907. т. I. стр. 383–5).

89

Справочная книга Московского учебного округа, стр. 44. М. 1902

90

Кроме фактов, сейчас отмеченных, и свидетельствующих об этом, есть прямое свидетельство в этом роде. Митр. Филарет говорит, что в десятых годах 19 века цензура отличалась «меньшей взыскательностью за строгую точность». С. Смирнова. История моск. академии, 226

91

Пользуюсь случаем рассказать один курьез об о. Н–ве. На его цензуру была отдана моя вступительная лекция, прочитанная в университете, при печатании ее в Бог. Вестн. (1895 г., т. IV). В ней находились слова: «жизнь Иисуса Христа». Мудрый цензор к словам «Иисуса Христа» прибавил от себя еще два слова: «Господь наш». Неужели о. Л. воображал, что это необходимо было сделать? Такая поправка уместна, разве, в сочинении ученика 4-го класса духовного училища. Да и какой смысл имеет поправка? Выражение «Господь» ниже, по содержанию, слова «Христос», означающего Мессию. Что же касается выражения: Господь, то оно значит: господин и равно немецкому: херр, английскому: лорд и французскому: м-ieur. Господов, притом, много, а Мессия один. Укажу ему на изречение: Кол. 4:1: «господие, правду и уравнение рабом подавайте». Я исполнил каприз о. ректора, удержал его поправку в статье (стр. 295. Замечание это написано, исключительно, для о. Л) Кстати, я только на днях узнал от бывшего в то время редактора журнала, что сей ректор не приказал ему принимать от меня статей для журнала. Благодаря этому сведению, объяснилось, почему редактор этот не просил моего участия в журнале. Впрочем, нужно призваться, что иногда и редакторы из числа профессоров по своему развитию стояли не выше о. Л, назначенного ректором из воронежских рядовых священников, по инициативе митрополита Сергия, пожелавшего таким назначением ректора смирить академию. Приведу пример. Редактор Б. В., проф. П. И. Г. раз сделал такую поправку в моей статье. В ней я говорил о крайностях папского индекса и в доказательство указывал на то, что в него входили книги самого противоположного содержания, например: «требники и языческие классики, книги о революции и по Мариологии». Редактор, по-видимому, нашел слово; Мариология (означающее: учение о Марии, т. е. Богородице) непонятным для своих читателей и заменил слова: «по Мариологии» другими: об отношениях супругов. Очевидно, он, по своему невежеству, производил слово: Мариология, от франц. marier обвенчивать и греческого λόγος. Рукопись мою с поправкой проф. Г. до сих пор бережно храню и могу представить в редакцию для обозрения всех любопытствующих. И подобные эксперименты проделывались над ордин. профессором, доктором богословия, более 20-ти лет преподававшим науку в высшей школе и небезызвестным в литературе, – производились лицами, которые были замечательны только тем, что значились в списках служилых людей Российской империи.

92

Оно заключалось в словах: «на Исидора надежды мало» – и только! Припоминается подходящая поговорка: «от копеечной свечи Москва сгорела».

93

Митрополит Иоанникий Руднев, к чести его, нужно сказать, не чужд был драгоценной черты – великодушия. (Он говаривал, как об этом носились слухи, что «из-под его начальства никто не уходит с волчьим паспортом»), а по нестяжательности был вторым Филаретом Московским; за эти добродетели я преклоняюсь перед его памятью.

94

Думаю, что он не позаботился объясниться с митрополитом и принять всю ответственность на себя, на себя, человека чуждого академии, пришельца со стороны, нас не понимавшего и к нам относившегося, как к своим послушникам (профессора по четверти часа ждали в передней, пока изволит выйти из своих внутренних комнат ректор).

95

Проф. Н. Н. Глубоковский в блестящем реферате об учебном комитете, в одном примечании, пишет: «один профессор университета с грустью (я лично при встрече с фактом, переданным Н. Н. Г-ским лишь порадовался бы) констатирует, что по его богословско-историческому предмету университетские студенты на экзамене в 1907 г. отвечали лучше, чем академические, известных ему времен. И это при теперешних то университетских порядках», замечает референт

 

Источник: Лебедев А.П. Два пионера церковно-исторической науки у нас и немногие сведения о жребиях их преемников: I. Мефодий (Михаил) Смирнов; II. Иннокентий (Иларион) Смирнов / Богословский вестник. 1907. Т. 2. № 5. С. 101–167.