Аверкий (Таушев). Руководство по гомилетике.

Содержание

Предисловие

Глава: теория гомилетики. Сущность и значение предмета гомилетики Глава: Что такое проповедь? Проповедь как вид ораторства, или красноречия Проповедь как исполнение церковно-религиозного служения Глава: О содержании проповедей. Различные виды проповедей Омилия, или изъяснительная беседа Слово, черпающее содержание из идеи церковного года Катихизическое поучение Проповедь на современные темы (публицистическая) Глава: О характере проповедей Церковно-библейский дух, или характер проповеди Популярность проповеди Глава: О приготовлении проповедей Глава: история исповедничества Глава: Знаменитые проповедники христианской церкви древнего периода Глава: Знаменитые проповедники российской православной церкви 

 

 

Предисловие

Предлагаемое нами «РУКОВОДСТВО ПО ГОМИЛЕТИКЕ» представляет собою конспективно изложенный курс лекций, читанных нами в 1941 году в Белграде на открытых там тогда, по благословению Высокопреосвященнейшего митрополита Анастасия, Пастырско-Миссионерских Курсах, а затем, в 1951–1959 гг., в Свято-Троицкой Духовной Семинарии при Свято-Троицком монастыре близ селения Джорданвилль в штате Нью-Йорк, США.

Подробнее...

Аверинцев С. С. У истоков поэтической образности византийского искусства.

В одном из самых ранних памятников греческой христианской поэзи276 и, восходящем к II веку277, мы встречаем слова, к которым стоит присмотреться повнимательнее. Их контекст несложен: неизвестный автор хочет осмыслить и богословски оправдать то дело, которым занимается он сам и будут заниматься его позднейшие византийские коллеги – церковную поэзию. Его главная мысль, сама по себе не заключающая ровно ничего неожиданного, – бога подобает славословить, ему «подобает слава». Но еще до того, как это ключевое для византийской литургической эстетики слово «слава» произнесено, оно заранее конкретизируется в двух других словах: «хвала» и «гимн». Эта чета слов выразительно подана в оправе анафоры, подчеркивающей их полное метрическое, тоническое и грамматическое соответствие (оба – существительные второго склонения и мужского рода, у обоих первый слог долгий и ударный, а второй – краткий и безударный; в традиционном славянском переводе, не передающем, к сожалению, ни упомянутых особенностей формы, ни обертонов смысла:

Тебе подобает хвала, Тебе подобает пение…).

Довольно естественно предположить, что симметрия в положении и облике обоих слов подчеркивает наличествующую между ними смысловую симметрию, будь то симметрия приравненности, противостояния или взаимодополнения. Что это за слова?

Подробнее...

Аверинцев С. С. Статьи не вошедщии в собрание сочинений. Вып. 1 (А-О).

Античный риторический идеал и культура Возрождения

 

 

В знаменитом антиаверроистском памфлете 1367 г. "О невежестве своем собственном и многих других" Петрарка обсуждает вопрос, в какой мере христианину позволено быть "цицеронианцем". На слово "Ciceronianus" падала тень от укоризненных слов Христа, услышанных во сне блаженным Иеронимом за тысячелетие без малого ранее: "Ciceronianus es, поп Christianas"1.

"Конечно, - заявляет Петрарка, - я не цицеронианец и не платоник, но христианин, ибо нимало не сомневаюсь, что сам Цицерон стал бы христианином, если бы смог увидеть Христа, либо узнать Христово учение"2.

Условный модус ирреального допущения (если бы только языческий классик мог узнать Христово учение, он стал бы христианином) побуждает вспомнить слова позднесредневековой мантуанской секвенции об апостоле Павле: "Быв отведен к гробнице Марона, он излил над ней росу сострадательных слез: "Каким, - сказал он, - сделал бы я тебя, если бы застал тебя в живых, о величайший из поэтов""3. Вообще потребность как бы посмертно крестить античных авторов - характерно средневековая4. Византийский поэт середины XI в. Иоанн Мавропод, митрополит Евхаитский, форменным образом молился в стихах о упокоении душ Платона и Плутарха: "Если бы Ты, Христе мой, соблаговолил изъять каких-либо язычников из Твоего осуждения, - гласит в дословном переводе его эпиграмма, - изыми по моей просьбе Платона и Плутарха! Ведь оба они и словом и нравом ближе всех подошли к Твоим законам"5. Пример был подан еще патристической эпохой. Вергилия во времена Иеронима за его IV эклогу нередко именовали "христианином без Христа", к чему, впрочем, сам Иероним отнесся неодобрительно6. Августин в одном из своих посланий размышлял над тем, чьи именно души, помимо ветхозаветных праведников, были выведены Христом из ада - не души ли древних язычников, особенно тех, "кого

Подробнее...

Аверинцев С. С. Статьи не вошедщие в собрание сочинений. Вып. 2 (О-Я).

Обращение к Богу советской интеллигенции в 60-70-е годы

 

Источник: Община XXI век. №9 (21) сентябрь 2002 года

Одним из возможных эпиграфов для характеристики границ моей темы могут служить строки Пастернака из его поэмы «Высокая болезнь»:

«... Я говорю за всю среду, 

С которой я имел в виду 

Сойти со сцены, и сойду»

С этим будет связано сосредоточение внимания на «моем» времени, т. е. по преимуществу на 60-х и в особенности на 70-х годах, и на «моей» среде, т. е. на московских и питерских интеллигентских кругах, на всем том, о чем я могу говорить как свидетель-очевидец.

Подробнее...

Аверинцев С. С. Статьи.

Сергей Аверинцев

Символ (от греч. symbolon — знак, опознавательная примета), 1) в науке (логике, математике и др.) — то же, что знак. См. также ст. «Иероглифов теория». 2) В искусстве — универсальная эстетическая категория, раскрывающаяся через сопоставление со смежными категориями художественного образа, с одной стороны, знака и аллегории — с другой. В широком смысле можно сказать, что С. есть образ, взятый в аспекте своей знаковости, и что он есть знак, наделённый всей органичностью и неисчерпаемой многозначностью образа. Всякий С. есть образ (и всякий образ есть, хотя бы в некоторой мере, С.); но категория С. указывает на выход образа за собственные пределы, на присутствие некоего смысла, нераздельно слитого с образом, но ему не тождественного. Предметный образ и глубинный смысл выступают в структуре С. как два полюса, немыслимые один без другого (ибо смысл теряет вне образа свою явленность, а образ вне смысла рассыпается на свои компоненты), но и разведённые между собой, так что в напряжении между ними и раскрывается С. Переходя в С., образ становится «прозрачным»; смысл «просвечивает» сквозь него, будучи дан именно как смысловая глубина, смысловая перспектива. Принципиальное отличие С. от аллегории состоит в том, что смысл С. нельзя дешифровать простым усилием рассудка, он неотделим от структуры образа, не существует в качестве некоей рациональной формулы, которую можно «вложить» в образ и затем извлечь из него. Здесь же приходится искать и специфику С. по отношению к категории знака. Если для внехудожественной (например, научной) знаковой системы полисемия есть лишь помеха, вредящая рациональному функционированию знака, то С. тем содержательнее, чем более он многозначен. Сама структура С. направлена на то, чтобы дать через каждое частное явление целостный образ мира.

Подробнее...

Аверинцев С. С. Скворешниц вольных гражданин.

Слова, вынесенные в заглавие нашей статьи, взяты из поэтической самохарактеристики, которая вышла из-под пера шестидесятилетнего Вяч. Иванова в августе 1926 г., и Риме, когда Россия окончательно осталась за спиной:

 

Повсюду гость и чужанин,

И с музой века безземелен,

Скворешниц вольных гражданин,

Беспочвенно я запределен.

 

Бегло, оставляя тему для подробного рассмотрения в дальнейшем, отметим отрешенное спокойствие тона, которое столько раз называли «холодностью » и которое так резко контрастирует с надрывом, присущим обычно трактовке темы изгнания в творчестве эмигрантов. За эмигранта Вяч. Иванов себя, в сущности, и не почитал; о том, что он «беспочвен » и «запределен », или, как сказано в этом же стихотворении чуть ниже, «скиталец » и «отщепенец », он узнал не сегодня и не вчера, а еще до всяких политических катаклизмов. Ведь и само это стихотворение — переработка сонета, датированного еще 1915 годом, в коем уже были чудные строки:

 

…Я — царь подоблачных лачуг

И жрец беспочвенных молелен.

 

И в Петербурге, в шумную, людную пору «Башни», он был «запределен »; и в родной Москве, вешние тополя и старинные колокола которой снились ему под конец жизни, он был «беспочвен ». Другим он быть не мог. Это судьба — а судьбу свою поэт, послушный сначала учению Ницше об amor fati , а затем христианским заветам о сыновней покорности Отчей воле , всемерно старался любить и, по любимому своему выражению, «волить ». Да и художническая ортодоксия в понимании Вяч. Иванова требовала «святого Да » связному сюжету судьбы. Сарказмы — не для него. Мягкая усмешка благоволения, чуть старческая, пристойно юродская, — ведь титул гражданина скворешен сам по себе может напомнить авангардистов вроде Хлебникова, если не обериутов! — освещает эти строки, формулирующие итог целой жизни.

Подробнее...

Аверинцев С. С. Похвальное слово филологии.

Начну с античного анекдота. В одном греческом городе надо было поставить статую; из-за заказа на эту статую спорили два скульптора, и народное собрание должно было рассудить соискателей. Первый мастер вышел к народу и произнес чрезвычайно убедительную речь о том, как должна выглядеть упомянутая статуя. Второй неловко влез на возвышение для ораторов и заявил: «Граждане! То, что вот этот наговорил, я берусь сделать». Соль анекдота в том, что из обоих мастеров доверять лучше второму. И впрямь, разве тот, кто слишком охотно делает свое ремесло темой для рассуждений, не оказывается чаще всего работником весьма сомнительного свойства? Как говорить о работе? Пока она не завершена, ее страшно «сглазить»; когда она закончена, ее нужно выбросить из головы и думать только о следующей…

Едва ли нужно объяснять, что человеку, попавшему в ситуацию снискавшего награду, особенно неловко вести речь о той самой работе, которая послужила причиной названной ситуации и недостатки которой ему — увы! — так отчетливо видны. 

Поэтому для начала я скажу о другом, о том, чему я могу радоваться без всякого смущения и без всяких оговорок. Мне приятно увидеть работу по классической филологии в одном почетном списке с трудами инженеров и химиков, геологов и экономистов — людей практического, конкретного дела. Ибо этим признано, что занятие текстами двухтысячелетней давности тоже есть дело, настоящее и нужное дело.

Подробнее...

Аверинцев С. С. Опыт петербургской интеллигенции в советские годы по личным впечатлениями.

Введение

 

В прошлом году, когда отмечалось трехсотлетие основания Петербурга, у меня возникла идея организовать, при содействии Эрмитажа и петербургского государственного Музея истории города, выставку, которая показала бы, через живописные работы и рисунки, вклад итальянских мастеров в создание новой российской столицы. Выставка, под названием “Петербург и Италия. 1750 — 1850. Итальянский гений в России” открылась 29 апреля 2003 года в Викторианском монументально-музейном комплексе (Vittoriano) и с успехом продолжилась до июля.

Кроме публикации каталога, созданного усилиями русских и итальянских исследователей, было решено устроить конференцию на эту же тему. Конференция состоялась 30 апреля на великолепной вилле Тусколана в городке Фраскати под Римом. Ее участниками были кроме историка искусства Летиции Тедески и автора этих строк Сергей Андросов, заведующий Отделом западноевропейского искусства петербургского музея, а также Сергей Бочаров и Сергей Аверинцев.

За несколько недель до этого, гуляя по Риму в окрестностях Пантеона, мы случайно встретились с Сергеем Сергеевичем и его женой Натальей Петровной (в этот день ему предстояло держать речь философского характера в итальянском Сенате). Меня и мою жену Клару много лет связывали дружеские отношения с обоими, и, предложив ему выступить на будущей конференции, я получил его согласие. Публикуемое ниже выступление Аверинцев прочел по-итальянски (перевод сделала Клара), так что благодаря прямому контакту с аудиторией, помимо собственно содержательного интереса текста, его доклад имел особый успех. Во время работы конференции Сергей Сергеевич написал на отдельном листке шутливый стихотворный экспромт и протянул его мне со словами: “Это вам подарок”. Экспромт оказался его последним известным мне стихотворением. Вот он:

Подробнее...

Аверинцев С. С. От берегов Босфора до берегов Евфрата.

Введение

 

 

Подзаголовок этой статьи, может статься, не для каждого читателя одинаково ясен. Чтобы сделать недоразумения не­возможными, поспешим (испросив прощение у тех, кто в та­кой подсказке не нуждается) сейчас же напомнить, что в ин­тересующую нас эпоху сирийская литература[1] — это литера­тура отнюдь не на арабском, а на особом сирийском языке[2], который представлял собой определенную стадию развития одного из диалектов арамейского языка (когда-то канцеляр­ского языка древнеперсидской империи, позднее, между про­чим, разговорного языка в Палестине евангельских времен) и оставался языком христианской литературы под верховен­ством ислама вплоть до XIV в.; что «копты» (от араб, «аль- кубт», «аль-кобт» или «аль-кыбт») — это принявшие христи­анство египтяне, прямые потомки народа фараонов, также удержавшие в литературном обиходе язык своих предков, лишь упростив его и наводнив словами греческого происхож­дения1; наконец, что «ромеи» (попросту «римляне» в средне­вековом греческом выговоре) — это те, кого мы по условной западноевропейской традиции до сих пор называем византий­цами, то есть говорившие и писавшие по-гречески подданные «Нового Рима» — Константинополя.

По меньшей мере до VII в. (когда сирийские, палестинские и египетские территории выпали из византийского круга земель, отойдя к Халифату) обычным было положение, когда один и тот же человек в некотором отношении являл собою «ромея», а в другом отношении — «сирийца» или «копта». Для истории ли­тературы значим простейший критерий — языковой: тот, кто пишет или читает по-гречески, принадлежит зоне византийской литературы, а кто по-сирийски или по-коптски, отходит к зоне «ориентальной». Но противостояние, конечно, не ограничива­ется языковой плоскостью. «Ромейское» — это центростреми­тельные силы жизни и культуры: приверженность имперско­му принципу — в политике, эллинистическим традициям — в культуре, ортодоксии вселенских соборов христианской Церк­ви (а в ранний период — древнему язычеству или отвлеченной философской вере) — в религии; верность греческому языку ло­гически из этого вытекает. Напротив, «сирийское» или «копт­ское» — это силы центробежные: народный язык — против ко­смополитического языка образованности; местные интересы — против гнета империи; самобытное творчество, «варварская» выразительность и реванш восточного вкуса — против эллини­стической нормы; стихия гностического синкретизма, энкратитства (крайнего, «еретического» аскетизма — см. ниже), подчас веяния магизма, позднее теологические доктрины несторианства и монофиситства — против богословской ортодоксии.

Подробнее...

Аверинцев С. С. На перекрёстке литературных традиций.

В начале жизни школу помню я…

А. С.  Пушкин

 

Как известно, в начале путей нашей отечественной литературы была школа, и авторитетными наставниками в этой школе были византийские книжники. Школьный отпечаток не выветривался долго. Еще Нилу Сорскому на рубеже XV и XVI столетий приятно и лестно было начертать свое имя по-гречески[1]; и тот, кто изучал в подлиннике творения грекоязычной риторики, может не однажды пережить «радость узнаванья», читая таких древнерусских авторов, как Кирилл Туровский или Епифа- ний Премудрый, и ощущая в каждом извиве их витийства истинно средиземноморское отношение к благородному материалу речи. Когда, скажем, русский инок Сергий Старый на исходе XV века обращается к святому патрону своей обители: «О, священная главо!» — то в этих словах звучит отзвук «божественной эллинской речи»; эллинист вспомнит, что еще у Софокла Антигона кликала свою сестру: «О, родная сестринская глава Исмены…» Так на Руси перенимали тысячелетнюю остроту и притязательность южного словесного жеста. А связь с Византией — это связь с мировой культурой в самом ответственном значении этого слова, ибо Константинополь был именно «миром», целой культурной ойкуменой, постепенно сжавшейся и уместившейся в стенах одного города; от него исходили универсальные, общезначимые законы эстетического вкуса и эстетического творчества, высоко поднятые над какой бы то ни было провинциальной узостью и ограниченностью. То, что сообразно с нормами, принятыми в Константинополе, сообразно с тем, что мы назвали бы на нашем языке «мировыми стандартами». Недаром один из книжных людей византийской столицы носил титул «вселенского учителя» [2]; сам по себе этот титул в его конкретном употреблении значил не бог весть как много, но он символи- чен — весь Константинополь в целом был таким всесветным педагогом, у ног которого сидели поучающиеся. Для зачинателей молодой национальной литературы, а тем паче литературы средневекового типа, наиболее насущен поначалу один практический вопрос: как в литературе полагается себя вести? Если богатырь княжеской дружины стремился «по-ученому» и «по-писан- ному», по обычаям земли греческой перекрестить лоб и положить поклон, то для книжника та же забота распространялась и на его литературное «поведение». Надо было суметь пристойно и благообразно войти в духовное пространство книжной словесности, «по чину» отвесить поклоны всем святыням, в этом пространстве пребывающим, и затем с соблюдением всех правил творить обряд повествования, или поучения, или любомудр- ствования[3]. И вот византийцы, эти компетентнейшие мастера церемониала, посвящавшие церемониям константинопольского двора целые трактаты — достаточно вспомнить компендий Константина Багрянородного, — могли как нельзя лучше пойти навстречу этой потребности. Вся византийская литература, по преимуществу церковного содержания, которая переводилась на потребу древнерусского читателя, в целом являла собою как бы один основательный урок словесного «вежества». Чтобы оценить, как успокоительно и ободряюще действовал этот урок на книжников древней Руси, поучительно сравнить их умную наивность с тревожным и беспомощным самоутверждением литераторов той эпохи, которая пришла после Петровских реформ; ведь если чего недостает такому талантливому и духовно подвижному человеку, как Тредиаковский, то даже не вкуса, а того умения правильно «поставить себя» в творчестве, от которого зависит и вкус. Епифаний Премудрый знал отведенное ему место во вселенной несравнимо увереннее.

Подробнее...